Always be yourself!
Название: В архивах не найдено
Бета: Хетта
Размер: мини, 2472 слов
Пейринг/Персонажи: Эраст и Ангелина Фандорины, Анисий Тюльпанов
Категория: джен
Жанр: приключения, драма
Рейтинг: R
Краткое содержание: Можно попытаться изменить историю, но она все равно найдет способ вернуться в прежнее русло.
Предупреждение 1: смерть персонажа
Предупреждение 2: внутренний кроссовер "Детская книга" из цикла "Жанры", время действия: ноябрь 2004 г; и "Декоратор" из цикла "Новый детектив", время действия: 7 апреля 1889 г. текст рапорта Тюльпанова процитирован из повести "Декоратор", в количестве слов не учитывается.
– Это потрясающая удача! – возбужденно вещал Николай Александрович Фандорин, магистр истории, то и дело норовя смахнуть локтем чайную чашку Ангелины. – Отыскались некоторые бумаги Центрального отделения Московского Жандармского управления за апрель 1889 года, а в них – как только сохранился?! – список рапорта Анисия Тюльпанова, личного помощника Эраста Петровича! Это… Это!..
Задохнувшийся от переполняющих его эмоций магистр все же столкнул опустевшую уже чашку, дочка успела подхватить ее на лету.
– Извини, Геля. Это же личное свидетельство помощника вашего прадеда, живая ниточка!
Каждый раз как в руки Николая Александровича попадала старинная реликвия, он становился чуточку одержимым. Ему казалось, сам Эраст Петрович сквозь века протянул руку своему внуку.
Дети, Эраст и Ангелина, в последнее время неожиданно посерьезневшие и явившие недюжинный интерес к истории, требовательно смотрели на отца.
– Папа, читай уже! – начальственным, как у Алтын, тоном приказала Геля.
читать Рапорт «Рапорт губернского секретаря А.П.Тюльпанова, личного помощника г-на Э.П.Фандорина, чиновника для особых поручений при его сиятельстве московском генерал-губернаторе. 8 апреля 1889 года, 3 и 1/2 часа ночи
Докладываю Вашему высокоблагородию, что минувшим вечером при составлении списка лиц, подозреваемых в совершении известных Вам преступлений, я с совершенной очевидностью понял, что означенные преступления мог совершить только один человек, а именно судебно-медицинский эксперт Егор Виллемович Захаров.
Он не просто медик, а патологоанатом, то есть вырезание человеческих внутренностей является для него обычным и повседневным делом. Это раз.
Постоянное общение с трупами могло вызвать у него неодолимое отвращение ко всему человеческому роду, либо же, наоборот, извращенное поклонение физиологическому устройству организма. Это два.
В свое время он принадлежал к «садическому» кружку студентов-медиков, что свидетельствует о рано проявившихся порочно-жестоких наклонностях. Это три.
Проживает Захаров на казенной квартире при судебно-полицейском морге на Божедомке. Два убийства (девицы Андреичкиной и безымянной девочки-нищенки) были совершены поблизости от этого места. Это четыре.
Захаров часто бывает в Англии у родственников, бывал и в прошлом году. В последний раз он вернулся из Британии 31 октября минувшего года (по европейскому стилю 11 ноября), то есть вполне мог совершить последнее из лондонских убийств, несомненно бывших делом рук Потрошителя. Это пять.
Захаров осведомлен о ходе расследования, и более того, из всех причастных к расследованию он единственный имеет медицинские навыки. Это шесть.
Можно бы и продолжить, но дышать трудно и мысли путаются… я лучше про давешнее.
Не застав Эраста Петровича дома, я решил, что нельзя времени терять. Накануне я был на Божедомке и беседовал с кладбищенскими рабочими, что не могло укрыться от внимания Захарова. Резонно было ожидать, что он забеспокоится и чем-то себя выдаст. На всякий случай я взял с собой оружие — револьвер «бульдог», подаренный мне господином Фандориным о прошлый год в день ангела. Славный был день, один из самых приятных в моей жизни. Но это к делу не относится.
Так про Божедомку. Приехал туда на извозчике в десятом часу вечера, уже темно было. В флигеле, где квартирует доктор, в одном окне горел свет, и я обрадовался, что Захаров не сбежал. Вокруг ни души, за оградой могилы, и ни одного фонаря. Залаяла собака, там цепной кобель у часовни, но я быстро перебежал через двор и прижался к стене. Пес полаял-полаял и перестал. Я поставил ящик — окно было высокое — и осторожно заглянул внутрь. Где освещенное окно, у Захарова кабинет. Выглядываю, вижу: на столе бумаги, и лампа горит. А сам он сидел ко мне спиной, что-то писал, рвал и бросал клочки на пол. Я долго там ждал, не меньше часа, а он все писал и рвал, писал и рвал. Я еще думал, как бы посмотреть, что он там пишет. Думал, может, арестовать его? Но ордера нет, и вдруг он там ерунду пишет, какие-нибудь счета подводит. В семнадцать минут одиннадцатого (я заметил по часам) он встал и вышел из комнаты. Его долго не было. Чем-то он там загромыхал в коридоре, потом тихо стало. Я заколебался, не залезть ли — взглянуть на бумаги, взволновался и оттого утратил бдительность. Меня сзади в спину ударило горячим, и я еще лбом ткнулся в подоконник. А потом, когда оборачивался, еще обожгло в бок и в руку. Я прежде того на свет смотрел, поэтому мне не видно было, кто там, в темноте, но я ударил левой рукой, как меня господин Маса учил, и еще коленом. Попал в мягкое. Но я плохо у господина Масы учился, отлынивал. Вот он куда из кабинета-то вышел, Захаров. Видно, заметил меня. Как он от меня тенью шарахнулся, от моих ударов-то, я хотел его догнать, но пробежал совсем немножко и упал. Встал, снова упал. Достал «бульдог», выстрелил в воздух три раза — думал, может, прибежит кто из кладбищенских. Зря стрелял, они, поди, только напугались. Свистеть надо было. Я не сообразил, не в себе был. Потом плохо помню. Полз на четвереньках, падал. За оградой лег отдохнуть и, кажется, заснул. Проснулся, холодно. Очень холодно. Хотя я во всем теплом был, нарочно под шинель вязанку надел. Часы достал. Смотрю — уж заполночь. Всё, думаю, ушел злодей. Только тут про свисток вспомнил. Стал свистеть. Скоро пришли, не разглядел, кто. Повезли. Мне пока доктор укол не сделал, я как в тумане был. А сейчас вот лучше. Только стыдно — упустил Потрошителя. Если б господина Масу больше слушал. Я, Эраст Петрович, хотел как лучше. Если бы Масу слушал. Если бы…
ПРИПИСКА:
На сем стенографическую запись донесения пришлось закончить, ибо раненый, поначалу говоривший очень живо и правильно, стал заговариваться и вскоре впал в забытье, из коего более не выходил. Г-н доктор К.И.Мебиус и то удивился, что г-н Тюльпанов с такими ранениями и с такой кровопотерей столько времени продержался. Смерть наступила около 6 часов утра, о чем г-ном Мебиусом составлена соответствующая запись.
Жандармского корпуса подполковник Сверчинский
Стенографировал и делал расшифровку коллежский регистратор Ариетти»
Николай Александрович читал рапорт, постепенно начиная сомневаться, а стоило ли читать детям эти ужасы? Дочь слушала внимательно, не выказывая ни малейшего испуга, глаза сына горели азартом, он даже высунул язык.
– А дальше? – хором спросили двойняшки.
– Дальше? Дальше ничего нет. – Конечно, некрасиво обманывать, тем более собственных детей, но Николай Александрович со второй бумагой уже ознакомился, в папке она лежала первой, это был протокол осмотра места преступления – квартиры несчастного Анисия Тюльпанова в Гранатном переулке. Накануне описываемых в рапорте событий, вечером того же дня, было совершено чудовищное, нечеловеческое злодеяние: убита приходящая горничная Палаша Сидорова и умственно отсталая сестра Анисия, Соня Тюльпанова, причем тело последней подверглось страшному изуверству: горло перерезано, внутренние органы извлечены и разложены вокруг, на щеке, что особо подчеркнуто в протоколе, кровавый поцелуй. Нет, никак нельзя было такое детям читать!
– Ну, раз больше ничего нет, мы пойдем прогуляемся, – сказал Эраст (язык не поворачивался назвать повзрослевшего за какой-нибудь месяц сына ласковым детским прозвищем Ластик).
Николай Александрович не мог понять, что творится с детьми, почему они так торопятся взрослеть. И вроде бы все перемены к лучшему: книги читают – за уши не оттащишь, языки иностранные учат, зарядку по утрам делают, чипсы-сникерсы не жуют. Стали стройные, гибкие оба. Образцовые дети, а сердце не на месте.
– Чтоб к девяти дома были! – безнадежно крикнул Николай Александрович из кухни.
– Хорошо, пап, – ответил слаженный дуэт. В замке щелкнул ключ.
– На какое сегодня пойдем?
– На бывшее Лазаревское, на Сущевский Вал, там точно должно быть.
– Это где? Далеко? – уточнил Эраст. – Уже половина пятого, через час стемнеет.
– Успеем. Сейчас на метро до Рижской, там по Сущевке минут пятнадцать. – Геля проверила сумочку, на месте ли унибук.
Ох, правильно болело отцовское сердце за детей, Ангелина и Эраст при всей своей серьезности и собранности занимались делом отнюдь не детским – пытались отыскать Райское Яблоко и спасти мир. Легко ли это, когда тебе восемь? Правда, вдвоем у них выходило лучше, чем по одиночке, но все равно с середины сентября, когда профессор Ван Дорн прислал им новый унибук, портативный компьютер и прибор для поиска хронодыр одновременно, и до самой середины ноября брат с сестрой почти не продвинулись. Каждую свободную минуту они проводили, обшаривая с унибуком исторический центр, находя и проверяя, куда ведут хронодыры, в которые еще можно пролезть. Обнаружили пока только две достаточно большие: в апрель 1930 года и в День Победы 1945 года. Туда, конечно, наведались, посмотрели на Москву, на салют и сияющие ярче вспышек в небе лица москвичей, такой был день, такие люди вокруг! Жалко, не расскажешь никому. Профессор, правда, считал, что алмаза к тому времени в Москве уже не было, но взялся перепроверить данные, а детям наказал быть осторожнее, но искать дальше.
Легко сказать! Большинство хронодыр совсем маленькие, а те, что хотя бы пятьдесят сантиметров диаметром, таких и вовсе почти нет. И открываются они в основном на кладбищах, в заброшенных склепах, а реже – в подклетах старинных домов. В общем, хорошего мало, а неприятностей, если поймают, не оберешься. Но на сей раз трудностей не предвиделось: на месте Лазаревского кладбища сейчас находится детский парк «Фестивальный», лазающие по кустам дети никого не удивят.
Третье транспортное кольцо перечеркнуло и резко изменило лицо города, но юным Фандориным не с чем было сравнивать, они с любопытством поглядывали по сторонам, шагая вдоль заполненной вяло ползущими в вечной пробке машинами широченной улицы, и наконец дошли до обнесенного чугунной оградой парка. Спортивные площадки миновали быстро, прошли подальше в глубь. Где-то здесь, под газонами, под асфальтом, разровненные бульдозерами полвека назад скрывались так называемые «рвы» – братские могилы неопознанных и никому не нужных покойников. Эраст открыл унибук, выглядящий, как дореволюционный учебник математики.
– Есть!
– Дай посмотреть! – Ангелина отобрала у брата прибор. Дотронулась пальцем до горящей ровным светом точки. Немедленно появилась информация: «22:07 7 апреля 1889 года».
Склонившись голова к голове, они медленно продвигались в глубь парка к забранному в строительные леса Храму сошествия Святого Духа, пролезли через щель в заборе к задней стене храма, огляделись.
– Где же? – тревожно спросила Геля. Стылые осенние сумерки сгущались, глубокими тенями залегли по углам строительной площадки.
– Вон оно! – Эраст указал на круглое окошечко в полутора метрах от земли, ведущее, казалось бы, на лестницу звонницы. Мальчик ловко подтянулся и, взобравшись на леса, заглянул в окошечко, но увидел лишь глухую тьму, достал из кармана складной швейцарский ножик, поковырял щелку между рамой и переплетом, постучал рукояткой ножа тут и там, и оконце нехотя открылось, пахнув влажным апрельским воздухом.
– Что там? – Геля не утерпела, подобрала одной рукой подол шерстяной юбки и теплого белого пальто и ловко забралась наверх к брату.
– Да ничего тут нет, тьма египетская.
– Погоди, это седьмое апреля восемьдесят девятого года?
– Одна тысяча восемьсот восемьдесят девятого, – поправил Эраст. – А что?
– А то, что мы на Лазаревском, то есть Божедомском кладбище! И сейчас, через каких-то десять минут, убийца нападет на Тюльпанова! Давай его предупредим!
– Да ты что! Нельзя же в историю вмешиваться!
– А оставить раненого человека, истекая кровью, ползти через все кладбище можно? Ты просто трусишь!
Вот этого Эраст стерпеть не мог.
– Ладно, предупредим. Он тогда, может, отобьется и не так сильно будет ранен, уползет и выживет. Полезли.
Он помог Геле влезть в окошко (лезть пришлось ногами вперед, ведь там, в прошлом, надо прыгать), потом пролез сам. Было сыро, грязно, холодно и очень страшно. Вокруг чернели голые силуэты деревьев и могильные кресты. Геля, поежившись, взяла брата за руку. Эраст во всем черном почти полностью растворился во тьме, а она в своем белом пальто казалась неприкаянным призраком. Стараясь не шуметь, они двинулись прочь от могил на слабый свет в окне флигеля близ кладбищенских ворот. Прильнувшая к стене напряженная фигура Тюльпанова была едва различима.
– Ты иди чуть впереди, – Эраст отпустил руку сестры. – Тебя он не испугается, а меня почти не видно.
– Да я ж свечусь, как привидение, – вздохнула Геля и пошла вперед, но, не доходя шагов семь до флигеля, остановилась и тихо тоненько позвала:
– Анисий? Анисий Питиримович?
Фигура у окна дернулась, вздрогнула и повалилась с ящика, мелко крестясь. Девочка подошла ближе.
– Не бойтесь, Анисий, я предупредить вас пришла!
– Господи, спаси и сохрани! – зашептал Тюльпаннов, продолжая креститься. Теперь Геле было видно, что он совсем молодой, из-под картуза топорщатся мальчишеские хрящеватые уши. Она решительно шагнула к губернскому секретарю, взяла его за руку и быстро уверенно заговорила:
– Послушайте, Тюльпанов, вам угрожает большая опасность! Убийца рядом и скоро нападет. Прошу вас, не маячьте под окном на свету! Прячьтесь!
– Кто вы, барышня дивная? – прошептал Анисий.
И тут Геля сама себе удивляясь, ответила:
– Я Ангелина. Господь вас храни!
Сказала – и побежала к деревьям, где ждал Эраст.
– Что ты так долго? Пойдем, я тебя к церкви отведу, а сам посмотреть вернусь.
– Я тоже посмотреть хочу!
– Тебя видно издалека! – яростно зашептал брат.
– Я пальто сниму, под ним серый жакет, не замерзну!
Спорить было бесполезно. Пальто нещадно свернули и сунули Эрасту за пазуху. Притаились подальше от залегшего за ящиками Анисия, и буквально через пару минут кто-то тихо-тихо постучал в дверь флигеля. В освещенном проеме показалась долговязая фигура, ночной посетитель скользнул ей навстречу, обнял неожиданно завалившегося патологоанатома и аккуратно опустил его на пол. Ангелина сперва не поняла, что случилось, а когда поняла, судорожно закусила руку, чтобы не заорать, прижалась к брату. Эраст посмотрел на нее расширенными от ужаса глазами. Хотелось убежать прямо сейчас, но зашумят, выдадут себя – и тогда все, парой трупов будет больше.
Убийца недолгое время пробыл в доме, вскоре он открыл дверь, спиной вперед вытаскивая на улицу труп Захарова. Тут-то из засады появился Тюльпанов, выхватил револьвер и завопил:
– Руки вверх! Вы арестованы!
Неизвестный резко обернулся, в руке блеснуло лезвие. Анисий вскрикнул, скорей удивленно, чем испуганно, но оружие опустил, недотепа. А душегуб не растерялся, хотел полоснуть Тюльпанова по горлу, да только сберег Бог, успел Анисий уклониться, скользнул влево, хватая руку с ножом повыше запястья. Вспомнил, все-таки, чему японец учил, дернул, выворачивая. Да только противник оказался сильней, руки на разжал, а толкнул ею Тюльпанова в грудь, в солнечное сплетение, тот согнулся, задохнувшись. Ангелина еще сильней впилась зубами в руку, боясь поверить, что вот сейчас, на ее глазах, перережет неизвестный горло губернскому секретарю, но тут над самым ухом у нее раздался громкий свист. Убийца подскочил как ужаленный, оглянулся и побежал прочь от дороги в глубь кладбища.
Геля оглянулась на брата, тот показал ей полицейский свисток, который они всегда брали с собой на всякий случай, как и компактную аптечку и немного старинных серебряных монет, рубля на три, тоже профессор Ван Дорн оставил.
Тем временем Тюльпанов поднялся, по скуле к подбородку стекала кровь, однако рана была пустяковая, точно не смертельная, огляделся. Никого не увидал, выстрелил пару раз в воздух. Побежал на улицу, крича:
– Городовой? Кто свистел? Где вы? Дело срочное!
Но улица была пуста и безлюдна, плюнул Тюльпанов и побежал сколько хватало сил по Божедомке в сторону Самотечной.
Эраст натянул на стучащую зубами сестру пальто, хотя ясно было, дрожит она не столько от холода, сколько от страха.
– Пойдем отсюда скорей! Пусть сами разбираются!
Геля кивнула и опять вцепилась брату в руку. Тихонько пробрались назад к церкви, пролезли в оконце и только тогда облегченно вздохнули:
– Дома!
Бензином пахнет, машины гудят, так и не выбравшись из пробки, – хорошо!
Пока шли назад к метро, молчали, и недолгие десять минут в вагоне молчали тоже, а когда вышли к Церкви Всех Святых на Кулишках, тут Геля и разрыдалась, обняла брата и никак ее было с места не стронуть, еле-еле довел ее Эраст метров двадцать до ближайшего кафе, усадил, заказал два кофе с молоком и чизкейк. Сидели долго, пожалуй, больше часа, пока слезы у Гели не иссякли, а за ними иссяк и поток спешащих с работы взрослых. За окном крупными пушистыми хлопьями в желтом свете фонарей начал кружиться первый снег.
Дома ничего, конечно, никому не сказали, доделали кое-как уроки и легли. Только заснуть ну никак не получалось. В спальне родителей бубнил телевизор, это мама включает всегда, а папа ворчит, что лучше бы музыку слушали. Геля прошлепала босыми ногами в комнату брата, села на кровать.
– Не спишь?
– Нет. Я все думаю. А вдруг история изменилась?
– Я тоже думаю. Знаешь, давай папину папку достанем: если Анисий не умер, рапорт должен был измениться, так ведь?
Код к сейфу в кабинете Николая Александровича оба отлично знали, и не потому что лазили туда, а просто папа сам, не рассчитывая на причуды своей памяти, назвал его жене и детям, на всякий случай. Вот и пригодилось.
Закрылись в комнате Эраста и при свете ночника стали разбирать диковинные с завитушками буквицы. Вот только никакого рапорта губернского секретаря в папке не оказалось, а были там только протокол осмотра квартиры губернского секретаря А. П. Тюльпанова от 7 апреля 1889 года и протокол осмотра квартиры чиновника для особых поручений при его сиятельстве московском генерал-губернаторе Э. П. Фандорина от 8 апреля 1889 года. И в обоих говорилось о зверских убийствах с последующим расчленением. Геля снова разрыдалась, не удержался и Эраст. Так, сидящими, обнявшись, и плачущими над попкой бумаг, их и нашла Алтын. Она долго ругала Николаса, что таскает домой всякие ужасы, поила детей валерьянкой и ужасным обжигающим горло коньяком Мартель, спать наконец уложила с собою, изгнав провинившегося мужа коротать ночь в комнате Эраста.
Приложение. Документ, которого не было, да и быть не могло в бумагах Центрального отделения Московского Жандармского управления.
Эраст Петрович, простите меня, коли сможете, что не убил я гада этого Пахоменку еще на Божедомке, дрогнула рука. Ах, если б успел, все было б по-иному, да только… Что об том… Но хочу я перед Вами повиниться и объясниться, да лично явиться – мочи нет, хоть и горе у нас с вами одно, а поди, вдвое горше выйдет вам на меня теперь смотреть.
Давеча на кладбище, куда я, дурак, никому не сказавшись, убежал, видение мне было, Эраст Петрович. В десять минут одиннадцатого (я заметил по часам), следил я за Захаровым, я ж думал, он это – Потрошитель. Вдруг, голос ангельский, и зовет меня по имени. Я напугался, с ящика сверзился, вижу – стоит ангел Господень, весь в белом и светится, и говорит тихо, ласково:
– Не бойся, Анисий, я предупредить тебя прислан. Убийца близко, на тебя нападет, спрячься скорей!
Не ослушался я ангела, а он растаял, и точно! Пришел от сторожки кто-то, постучался к Захарову, да я не понял зачем. А после, как стал он труп-то выволакивать, сообразил, хотел его, гада, арестовать, закричал, стой, мол! Он обернулся, я смотрю – Пахоменко это, я удивился, не ожидал. А он со скальпелем на меня! Но Вы, Эраст Петрович, кланяйтесь за меня господину Масе, через одну только его науку и спасся, не убил меня душегуб. Ударил только поддых, я упал. Думаю – все, зарежет, что ему еще один труп. Но опять уберег Господь, свистнул кто-то, будто городовой. Пахоменко испугался и убежал. А я пока встал, его уж и след простыл. А городового-то и не было никакого – опять чудеса! Побежал я к Сухаревке, извозчика взял – и к Вам, а Вас нет, господина Масы нет, дверь открыта. Я вошел, но не кричу, вдруг Ангелина Самсоновна отдыхает. А на душе неспокойно, муторно, вынул револьвер. Прошел в гостиную, а там он. Ну, тут уж я не задумался, выпалил в него, гада, сколько ни есть зарядов в револьвере, и все успокоиться не мог, щелкал, щелкал, когда патроны кончились…
Увидал я Ангелину Самсоновну, лежит будто тюк, опоздал я. Тут вовсе помрачение на меня на шло, накинулся я на труп Пахоменки и лупцевал его, и плакал, а все одно – убитых не воротишь… Нет, не могу про это.
Одно только и хорошо, что не успел он Ангелину сильно искромсать-изувечить, как Соню мою. Вы же у меня на квартире были, видели, а мне не довелось, но вообразить сие нетрудно…
Вот и сейчас пишу, а самого всего трясет.
Самое-то ужасное, Эраст Петрович, что когда очнулся я от ярости-то, пошел за жандармами, такая тишина и пустота на меня снизошла. Шел, как мертвый, и думал все про вас: не переживет, не переживет. А когда сказал мне знакомый поручик Смольянинов, что с моей Сонькой-то приключилось, я сквозь этот морок и оцепенение думаю: вот и хорошо, один теперь буду, женюсь. И ненавижу себя за эту мысль теперь, а все же была она, хоть огнем выжигай.
Невнятно пишу, путано, простите меня, да только не могу я теперь работать, ни вам, ни людям в глаза смотреть не могу. Сломалось что-то в Анисии Тюльпанове, не починишь.
А потому прощаюсь я с Вами сейчас, не поминайте меня лихом, простите, если сможете, хоть и нет мне прощения. Уезжаю я нынче же на Валаам в монастырь и буду там за грехи свои Бога молить. За упокой душ безвинно убиенных и за ваше, Эраст Петрович, здравие, буду молить пока не выйдет срок мой и не призовет меня Господь.
Кланяйтесь Масе-сенсею.
Прощайте.
А. П. Тюльпанов
Писано числа 9 месяца апреля года 1889 в городе Москве.
Название: Самостоятельная работа
Бета: Хетта
Размер: миди, 5706 слов
Пейринг/Персонажи: Анисий Тюльпанов, Ф. Ведищев, ОМП, ОЖП
Категория: джен
Жанр: детектив, драма
Рейтинг: R
Краткое содержание: В отсутствие Эраста Петровича Анисию Тюльпанову приходится самому частным порядком расследовать одно деликатное дело.
Примечание: АУ к серии "Новый детектив", время действия декабрь 1888г. спойлерЗавязка навеяна повестью «Чужак» из серии «Лабиринты Ехо» Макса Фрая
В канун католического рождества губернский секретарь Анисий Тюльпанов особенно сильно тосковал без шефа. Коллежский советник Фандорин который уже месяц пребывал на Туманном Альбионе вместе с несравненной Ангелиной Самсоновной. Должно быть, в Лондоне сейчас чудо как хорошо: празднично украшенные площади, лотки с горячим пуншем, кругом ярмарки, не хуже наших Рождественских гуляний. Ангелина Самсоновна в горностаевой шубке, с раскрасневшимися щеками... Эх, взялся бы шеф за ум да и сделал бы предложение своей прекрасной избраннице! Да не нашего ума это дело, одернул Анисий сам себя.
Разлука была от того еще горше, что в отсутствие Эраста Петровича интересных дел у губернского секретаря не было вовсе, хотя положенное жалование выплачивали исправно. Тюльпанов покамест направлен был в родное Жандармское управление, былые сослуживцы его на протяжении минувших лет привыкли уважать и с мнением считаться, а все одно, особо замысловатых происшествий не приключалось. Тюльпанов скучал, но сам меж тем и радовался – а ну как случится дело громкое, привлекут его к расследованию, а он не сдюжит без шефа, оконфузится.
Потому, когда запыхавшийся курьер отыскал Анисия в крошечном кабинетике, поделенном между Тюльпановым и еще двумя «елистратами», тот сперва обрадовался, а потом заволновался.
– Пожалуйте на Тверскую, в дом его превосходительства генерал-губернатора, вызывают! – выдохнул запыхавшийся гонец. Тюльпанов сдержанно кивнул, надел шинель, перед зеркалом поправил фуражку и с замиранием сердца отправился в усадьбу князя Долгорукова. Извозчика брать не стал, но не из экономии – идти не далеко, а голове охолонуть и подумать надо. Вот и случилось на Москве что-то, и по всему видать, дело деликатное, а шефа нет. Оплошать нельзя!
У ворот взволнованного Тюльпанова встретил донельзя расстроенный камердинер хозяина Первопрестольной Фрол Григорьевич Ведищев. Прискорбное состояние это всегдашнего едкого живчика, старца почтенных лет, но крепкого и жилистого, как выросшая под горными ветрами сосна, переполнило чашу Тюльпановских сомнений.
– Фрол Григорьевич! – взмолился Анисий, непочтительно хватая камердинера за руку. – Скажите же, что стряслось у его превосходительства?
Старик утер скупую слезу, взял Анисия под руку и повлек вовсе не к высочайшей приемной, а в хозяйственное крыло, где помещалась огромная кухня и квартировали слуги. Там в темноватой каморке, всю обстановку коей составлял дубовый гардероб да узкая холостяцкая кровать, Фрол Григорьевич усадил гостя прямо на заправленную постель и заговорил сбивающимся громким шепотом:
– С Владимиром Андреевичем, благодарение Господу, ничего не стряслось. А к вам, Анисий, я уж, право, по-отечески вас так именую, не серчайте, имею разговор личного характера.
Тюльпанов от такого неожиданно доверительного обращения губернаторского наперсника опешил и только робко кивнул.
– Такая у нас с вами служба, – продолжал Фрол Григорьевич, уже не пытаясь утирать слезы, – каждый помогает в меру сил своему начальнику и покровителю, но случается порой и такой кунштюк, когда и нам, скромным слугам, может быть потребна помощь друг друга. Верно я говорю?
Анисий опять кивнул, но решился несколько форсировать беседу.
– Стало быть, что-то случилось у вас лично? – как мог более участливо спросил он, ибо внутренне всегда робел старика.
– Случилось. Во всем я, старик, виноват... – всхлипнул Фрол Григорьевич, выглянул в коридор да рявкнул пробегавшему мимо лакею:
– А ну-ка, Петька, чайку нам с господином губернским секретарем организуй!
Притворил дверь и, вернувшись к Анисию, повел наконец речь о деле.
– Вы, Анисий, знаете, что я семейству Долгоруких служу уж седьмой десяток и, Бог даст, послужу еще сколько-нисколько. А все ж и Фрол Ведищев не вечен, потому в позапрошлом годе озаботился я преемником и вызвал к себе племянника, внука сестры моей Федора Александрова. Поставил его на первое время лакеем и сам лично уму-разуму учил. Парнишка дельный и смышленый, все схватывал на лету, я только диву давался. Да и Владимир Андреевич тоже приметил, что из Феди толк выйдет, определил его вольным слушателем в Университет на философское, дабы образовывался отрок. А почитай уж год тому пришла нам с его превосходительством мысль, что надобно для понимания политесу и прочих тонкостей юноше и в хорошее общество выходить. Поди ж ты, английские дворецкие себя держат важней иных лордов, а все потому что самоуважение имеют, да-с. Для того раз в две недели дозволял Владимир Андреевич мальчику пожить, как благородный господин, ложился он спать в малой спальне для господских гостей, а проснувшись, уже вел себя с достоинством, как хозяин. Одевался в модный костюм, ездил с визитами и в театр, я сам ему прислуживал да советы давал. Мальчик-то хоть и разумный, а все ж свои девятнадцать годочков не в столицах рос!
Тут в дверь вежливо постучали, и вошел лакей с подносом, который Фрол Григорьевич пристроил тоже на постель меж собой и Тюльпановым. Разлил чай, подал гостю и сам принялся прихлебывать, глотая вновь набегавшие слезы.
– Вот таким, значит, образом и жили-поживали. Федя науку впитывал, что губка, я нарадоваться не мог, да и Владимир Андреевич хвалил. Размяк я, грешный, сердцем, уже мечтал, как лет через пять доверю мальчику хозяйство, сам от дел уйду… Уставать я стал. И тут случилось...
Фрол Григорьевич умолк. Анисий вежливо молчал, уплетая бублик с маслом.
– Сегодня как раз такой день должен был быть, когда ходить Феде барином. Проснулся он, значит, в гостевой, позвонил в колокольчик. А я уж ждал у дверей, подал ему бриться-умываться. По чести сказать, не больно-то Федюше и надо было бриться, молод еще, а порядок есть порядок. Встал он у зеркала, щеки намылил. Я подле, с полотенцем наготове стою.
Ведищев опять скорбно умолк, громко высморкался и продолжал.
– Не пойму я, как такое случиться могло, но дрогнула у мальчика рука, видать. Полоснул он себя по горлу. Крови-то, матушка пресвятая Дева, что фонтан! Я кинулся к нему, да куда там. Захрипел и скончался на месте. Отчего? Зачем? Что матери-то его, племяннице, скажу? Не уберег дитё…
Старик опять заплакал. Анисий растерянно похлопал камердинера по спине, приметил на подносе малый штофик с укрепляющей настойкой на травах и налил ее Ведищеву в чашку, тот послушно отхлебнул.
– А что полиция, Фрол Григорьевич?
– Полицию привлекать никак нельзя! – с неожиданной жесткостью отрезал старик, бакенбарды его тревожно встопорщились. – Все они бездельники и брехуны! Сказано всем, несчастный случай! Не дай Бог, сплетни пойдут, что не все гладко в губернаторском гнезде!
И прибавил уже спокойнее и тише:
– Потому и обращаюсь я к вам, Анисий, приватно. Вы подле Эраста Петровича уж почитай три года состоите, он вас весьма положительно аттестует, так вы уж выручите старика, дознайтесь, взаправду ли несчастный случай? А коли нет, так с чего Феденька мой руки на себя наложил? Уж я очень признателен вам буду. Ведь глаз не сомкну теперь в сомнениях да переживаниях, и так-то, почитай, не сплю.
Анисий проникся оказанным доверием и вострепетал, однако виду старался не показать, хоть проклятые уши, думать надо, предательски полыхали, степенно поднялся и велел:
– Ведите на место происшествия!
В малой гостевой спальне было нехорошо, хотя следы происшедшей драмы уже почти исчезли. Дубовый паркет и большое венецианское зеркало, положенное покуда на высокую постель с балдахином, сияли влажным блеском, но темно-зеленые с золотым шитьем обои были безнадежно испорчены густой россыпью черных капелек, резко очерчивающей место былого нахождения зеркала.
– Обои придется менять, уже за мастером послали, – пояснил Фрол Григорьевич, проследив за взглядом Тюльпанова. – Тут он и стоял.
– Тут? – Анисий расположился противу окровавленной стены, обернулся к Ведищеву. – А вы где? Надобно инсценировать события.
– А я туточки, – камердинер встал по левую руку от Анисия, отступил на три шага.
– Стало быть, Федор вас в зеркале видел, а вы – его. Был он чем-то особо опечален? Может, сказал что-то?
Старик наморщил лоб, задумался.
– Не говорил, – ответствовал он наконец, – тихий был, словно не проснулся еще. Да, он, значит, посмотрел так на меня через зеркало, я ему ободряюще улыбнулся, сказал что-то, похвалил, тут-то он и зарезался.
– Фрол Григорьевич, это очень важно! – Тюльпанов требовательно посмотрел на камердинера. – Могло же ваше замечание чем-то его к самоубийству побудить...
И сам себя оборвал, видя, как затрясся подбородок старика.
– Да чем же, Господи? Я сказал навроде «Не нарадуюсь я на Вас, Федор Иванович. Достойная смена растет!» Что ж тут такого?
Пришлось Анисию Ведищева успокаивать и уверять – наверное несчастный случай и ничьей вины в том нет. А если и есть, то всяко не Фрола Григорьевича, уж Анисий все разузнает – разберет.
– А вот скажите, – попытался Тюльпанов отвлечь старика, – не могло ли быть у Федора завистников из числа слуг? Все-таки вы и губернатор его так отличали.
– Не думаю, – серьезно сказал Ведищев – Всю челядь я подбирал лично, всех знаю. И то сказать, жизнь у нас завидная и каждый за свое место радеет и на чужое не зарится.
– А из приятелей по институту? Были у Федора такие?
– Приятели, думаю, были, да только я про них не знаю. Вот вы и выясняйте, голубчик. А уж я вам всяческое покровительство и содействие обеспечу!
Оставшись один, Анисий перво-наперво перекрестился, а уж потом со всем тщанием и согласно новейшей криминалистической науке принялся изучать комнату. Осмотрел в карманную лупу окровавленные обои, заглянул под кровать, отметив изрядное усердие губернаторских слуг. Изучил пепел в остывшем с ночи камине – никаких загадочных клочков, лишь древесный уголь. Сунулся и в гардеробную с одиноко притулившейся на вешалке фрачной парой, по всему выходило – быть ей погребальным саваном рабу божьему Федору, проверил карманы, однако и в них ничего не сыскал. И все же некая несообразность в комнате очевидно была, некая мысль скреблась в Анисиеву душу, как докучливая мышь за стенкой. Присел он на кровать, представил, каково в этакой спальне проснуться и тут как подбросило губернского секретаря. Он вскочил и, выбежав в коридор, устремился в лакейскую. При появлении Анисия свободно сидевшие слуги повскакивали с мест и вытянулись по струнке.
– Сидите-сидите, – Анисий обратился к знакомому уже лакею. – Прошу показать мне комнату, где жил Федор Александров в обычные дни.
– Извольте сюда, ваше благородие. – Лакей, давеча названный Ведищевым Петькой, провел Тюльпанова в почти такую же крошечную каморку, как комната Ведищева. Всей-то разницы было, что подле кровати у узкого окна приютился громадный сундук.
– Вот тут и квартировал. Вы, ваше благородие, спрашивайте, коли что надо.
Анисий несколько смутился необходимостью бесцеремонно учинять обыск имущества покойного, но представил себе шефа и решил расспросить наперво свидетеля.
– Благодарю. А скажите, не был ли Федор Иванович в последнее время расстроен или угнетен? Перемены настроения и поведения не замечали?
– Не могу сказать, не замечал. – Лакей покачал головой. – Вроде бы, перемен не было, но Федор, он, как бы деликатнее сказать, все в себе держал что ли.
– То есть он скрытен был? Заносчив?
– Нет, ваше благородие, он славный был, приветливый, со всяким дружен, да только я примечал, он иной раз задумается, и эдакая мечтательность, как не от мира сего, на лице.
– А не может ли это проистекать от любовного томления? – явил Анисий неожиданную проницательность.
– Очень может быть. Да только если и была барышня, то не из наших. А то давно б кто из кухарок приметил и разболтал. Бабы – им только дай сплетни про амуры разводить.
Тюльпанов в «амурах» и барышнях не больно-то понимал, ибо по сию пору весь его сколько-нибудь серьезный опыт общения с прекрасным полом сводился к одной только девице Марьи Николаевной Масленниковой, более известной как Мими, – лихой сообщнице насмешника-Момуса. Некстати вспомнив о веселой прелестнице, Анисий смутился, а потому напустил на себя строгости:
– Вы правы, женщины весьма наблюдательны, я непременно со всеми переговорю позже. Можете быть свободны. – А сам отвернулся и принялся нарочито внимательно изучать содержимое сундука.
И то сказать, содержимое было занятное: ну, книги философские – понятно, для учебы надобны, а вот карандашей, бумаг, грифелей угольных и восковых – целые связки. Бумаги, рассудил Анисий, это хорошо, славно было бы отыскать записку или даже дневник новопреставленного раба божия Федора. Извлек Тюльпанов все до последнего листочка, стал разбирать, вот тут и выяснилось, что потачки следствию не будет. На листках дешевой немелованной бумаги были все сплошь какие-то полустертые рисунки ученическим грифелем: то линии, то профиль, то вовсе смутное, тревожное, но нигде ни строчки. Но Анисий внимательно каждую почеркушку осматривал и откладывал. В середине стопки нашелся прошитый альбом с плотными, шершавыми листами. Открыл его Анисий и охнул – глядит на него с листа Фрол Григорьевич Ведищев, как живой, даром что плоский и черно-белый, глаза лукаво прищурены, губы будто сейчас улыбкой тронет, лысина поблескивает. На следующем листе кухня губернаторская: печки-кастрюльки едва намечены, зато очень живо изображено, как дебелая кухарка отчитывает какого-то молодца, может, Петьку, а может, другого кого – лица не разобрать. Потом его превосходительство генерал-губернатор собственной персоной, не собранный и строгий, как на приемах, а рассеянно-сонный и видно, очень не молодой уже, да только и в угольных линиях видна затаенная сила, словно жуткий зверь тигр, невидимый в сухой траве. Это Анисий недавно Соньке читал книжку про Африканских зверей, что Ангелина Самсоновна подарила.
Тут неожиданно открылась цветная картинка: церковь на Маросейке, сама белая (и как это только углем белое изображают?), а небо над ней полыхает в темных облаках, точно сам Господь вниз глядит. Очень этот рисунок Анисию понравился, хотелось себе забрать да в рамку повесить, но не решился альбома портить, вздохнул и дальше стал смотреть. Вот изображен был какой-то суровый господин в пенсне, на доктора похож, потом Яузская набережная (да, видать, неудачно вышла, не законченной осталась), следом – насупленный и страшный демон, не то черт какой, не то леший, и снова в цвете – Тверская после дождя (тут Тюльпанов надолго загляделся на переливчатые лужи). А больше прекрасных картин в альбоме не обнаружилось: следующие четыре плотных листа неровно оторваны, да с полдюжины пустых осталось.
Сердце так и забилось – видать на тех листах что-то важное было! Изучил дотошный Анисий сундук наново, все книжки перетряс, крышку простучал – ничего. Стал искать средь разрозненных листков, да они все тонкие. Пока перебирал – заметил, не так просто рисовал Федор – с умыслом: тут часть приглянувшейся Анисию церкви, тут курчавая голова демона, а тут и вовсе длинный ведищевский нос – как только сразу не признал. Пришлось все рисунки заново разбирать, не сыщется ли чего лишнего. Сыскалось много, да все старые и полустертые: перелески какие-то, кони, стройная фигурка меж деревьев и аккуратное, будто раковина, ушко и витой локон. Не густо, но ушко весьма примечательное, рассудил дознатчик и принялся за прочую небогатую обстановку. Поднял тощий тюфяк с постели, ибо и сам имел дурное обыкновение прятать под матрасом французский фривольный роман и с десяток раскрашенных лубков, тоже не самого нравственного содержания. И верно, все отроки в своих привычках сходны – отыскал пару недостающих листков. На первом рисунке творилось нечто невообразимое: как ни всматривался Анисий в алые сполохи и резкие черные линии – не разобрал ничего, ад кромешный. А на другом – напротив, тихо улыбался кроткий ангел с печальными пронзительными глазами, губы чуть приоткрыты, словно что-то сказать хочет, и волосы светлые, короткие, кудрями завиваются.
Вот, значит, какова она – неведомая барышня, тайный амурный интерес. С этим, пожалуй, уж можно было и расспросы учинять. Весь остаток дня до самого вечера беседовал Тюльпанов с губернаторской челядью, а ничего нового не выяснил. Лица с портрета никто, даже цепкий на лица Фрол Григорьевич, не признал, и ничего по существу нового к образу покойного не прибавилось. Одна прибыль – пообедал с губернаторского стола, там же на кухне, где проводил допрос.
Домой Анисий вернулся в девятом часу, не далеко, а долго шел через темень да метель. Сонька уж спала давно, сладко похрапывая, а переполненный мыслями губернский секретарь уснуть все никак не мог, ворочался, думал о бедном Федоре, которому Бог такой талант дал, а в долгой жизни отказал. А того больше думал о таинственном ангеле с портрета, даже свечку зажег и долго всматривался в тонкие черты. Рисунки, сыскавшиеся под постелью, он забрал для дела – назавтра следует порасспрашивать в Университете, вот теперь и глядел на них, и глядел, пока свечка не догорела. И окутал Анисия тяжелый тревожный сон: из алого пламени с рисунка летели пылающие брызги на зеленые с золотом обои, а ужасающие демоны жадно тянулись за душой самоубийцы, чтоб навеки заключить ее в Геенне огненной, но тут явился светлый ангел божий, подхватил душу молодого художника, вынес на златые облака, да обгорели в огне крыла ангельские, почернели и алой кровью окрасились. Рухнул ангел в бездну, откуда только что вознесся, и рассыпались адские искры – вернулся сюжет назад к ужасному рисунку. Анисий, вскрикнув, проснулся и до позднего серого рассвета все читал священное писание, дабы отогнать морок и очистить разум, на который один только и оставалось уповать.
А как рассвело, нарядился в простое статское платье. Сперва, конечно, хотел надеть форменный мундир, чтоб, значит, явиться как бы по казенной надобности и избежать докучливых объяснений, да сообразил, что с жандармами никто подобру да откровенно говорить не станет, то ли дело со своим братом бедным студентом. Потому у ворот первейшего московского учебного заведения остановлен был Тюльпанов бдительным сторожем.
– Я к Фёдору Евгеньевичу Коршу, известить о безвременной кончине вольнослушателя Александрова с курса его благородия, – отрекомендовался Анисий и был нехотя пропущен в царство науки. Занятия уже начались и Тюльпанов заробел, пробирался по пустым гулким коридорам тихонько, будто мышь. Опасливо заглянул в просторный аудиториум и сразу узнал профессора – тот самый господин в пенсне из альбома, пристроился в дальнем конце зала, стал слушать. Ох, и мудреная это штука – филология! В реальном уж на что казалось сложно, а тут и вовсе ум за разум зашел. Противу ожиданий оробевшего Тюльпанова, профессор оказался приветлив и в обращении прост, услыхав о кончине Федора Александрова, расстроился.
– Очень жаль юношу, – говорил Федор Евгеньевич, по привычке расхаживая между рядами, Анисий семенил подле, – к языкам склонность имел, мыслил интересно, а главное рисовал потрясающе. Вы знали? Я вот имею скверную привычку ходить, когда говорю, – и сам остановился, устыдившись, – заглянул раз ненароком в его конспект, а там эскизы. Несомненный талант был! Я его даже рекомендовал Владимиру Егоровичу Маковскому. Как не знаете? Надо и живописью интересоваться, молодой человек, ибо умение чувствовать и видеть красоту возвышает душу!
Анисий согласно закивал.
– Так вы изволили спрашивать про отношения покойного с моими студентами, – продолжал тем временем Корш. – Я так вам скажу: дружбы Александров ни с кем не водил, но и недругов имел навряд, держался он все же наособицу, а как я его в Московское училище живописи рекомендовал, так уж и не видели его больше. Да вы, право, сходите на Мясницкую, он, должно быть, со своим братом художником короче мог сойтись.
– Благодарю вас, тотчас и отправлюсь! – Тюльпанов извлек из-за пазухи бережно хранимый портрет. – Извольте только взглянуть, не знакомо ли вам это лицо.
Профессор поправил пенсне и пристально воззрился на портрет.
– Нет, молодой человек, эта особа мне не знакома. Но горько видеть столь явный прогресс таланта, что погиб, не успев расцвести.
Аудиториум вновь наполнился студентами, и Анисий поспешил откланяться.
От Университета до Мясницкой все улочки Тюльпановым были хожены-перехожены не раз, но сейчас знакомый путь обернулся истинной пыткой: морозы стояли лютые, вдали от города и теплого человеческого жилья птицы, должно быть, попадали бы замертво в полете. Да и солнце светило не по-зимнему нещадно, дробясь тысячами искр в каждой льдинке, пронзая нестерпимым сиянием измученный недосыпом и думами мозг Анисия. Потому брел губернский секретарь подворотнями и переулками, избегая открытых ветрам и дневному светилу улиц. Не дойдя до приметного здания Московского училища живописи, ваяния и зодчества какой-нибудь сотни шагов, свернул Анисий в проходной двор и обнаружил до того пестро разрисованный трактирчик без вывески, что невозможно было и на миг усомниться в профессии столовавшейся тут публики. Замерзший Тюльпанов проворно нырнул в благословенное тепло, полумрак и запахи нехитрой снеди, зажмурился, давая глазам обвыкнуть. Помещение было невелико и столь же аляповато внутри, как и снаружи: расписанные на самый причудливый манер стены и потолок, с десяток разномастных столов и невообразимое количество и разнообразие сидений – от изящных венских стульев с гнутыми ножками до простых грубых табуретов, у дверей и вовсе приютилась обструганная ясеневая колода. По ранней поре людей в трактире почитай не было. Анисий пристроился подальше от дверей и попросил горячего бульона и расстегай с визигой. Пока согревался и подкреплял телесные силы, с мороза ввалилась развеселая толпа, должно быть, будущие художники, скульпторы и архитекторы тоже желали перекусить в перерыве между занятиями.
Оккупировав несколько центральных столов, учащиеся жарко и громко заспорили на малопонятную тему: будет ли наконец открыт курс пастели, или ретрограды не дадут шагнуть вперед вслед за Европой и продолжат учить только маслу и графике. Спорили жарко: одни утверждали, что лишь на прочном классическом фундаменте возможно воздвигнуть здание новых, доселе не виданных художественных приемов, другие доказывали, что талант сам себя проявит и изберет особый нехоженый путь, обе партии в защиту своей правоты упоминали Серова, импрессионистов и много еще чего, недоступного Анисиеву разумению.
Постепенно дебаты иссякли, разбившись о рифы поданных наконец напитков, общество распалось на группки, заговорили тише. Ближе всех к Анисию расположились встрепанный, как мокрый воробей, юноша и кряжистый парнище, которому на ярмарке ядра тягать, а не художеству учиться. Насторожившись сему несоответствию, Анисий переместился ближе.
– А он мне говорит: «Линии у вас, голубчик, неуверенные, будто у гимназиста, пока сами себе не поверите, никто вам не поверит»!
– Это он о чем? – пробасил детина.
– Да о том, что твердая должна быть рука, когда работаешь, а у меня все робко, как набросок, будто боюсь чего...
– Аааа. Так ты слушай его, Владимира Егоровича! Он плохого не посоветует.
– Да я слушаю, а оно никак! – и художник в отчаяньи вцепился в свою и без того несообразную шевелюру, придав ей окончательное сходство с вороньим гнездом.
Услыхав знакомое имя-отчество, Анисий решился спросить:
– Вы, господа, не Маковского Владимира Егоровича поминали? Мне бы с ним переговорить.
– Ишь, че захотел, – удивился детинушка, – с самим Мастером говорить! Станет он с тобой балакать!
– Погоди, Кузя, может у человека что важное! – оживился встрепанный. – Да вы присаживайтесь к нам, я только сейчас от него, провожу, коли надо. Вы тоже рисуете?
– Совсем нет, я насчет Федора Александрова, может, знаете – он, вроде, рисованию обучался.
– Федю знаем, как не знать! Вот, Кузя, у кого рука-то верная! Он не каждый день бывает, вчера не пришел, я еще удивился, он всегда являлся, потому как исключительный случай. Мы ж не Университет, чтоб вольнослушателей пускать, а ему вот разрешили. А Владимир Егорович-то вам зачем? Если Федьку ищете, он вам не подскажет.
– Прискорбные новости у меня, – серьезно сказал Анисий. – Вчера Федор Александров скоропостижно скончался.
– Батюшки! – переполошился художник, а его огромный Кузя горько вздохнул и шмыгнул носом:
– Жалко парня. Случилось-то чего?
– Несчастный случай на службе. Вот хотел известить господина Маковского и друзей Федора.
– Это вам, почитай, весь курс извещать надо, он со многими у нас приятельствовал. И Владимир Егорович расстроится.
– А вы сами, извините, не знаю вашего имени, хорошо Федора знали?
– Ах, простите великодушно! Сергей Виноградов. А это Кузьма Потапов, он у нас ваятель, изволите видеть, с мрамором работать сила нужна, – и он энергично затряс руку Тюльпанова. – Я, да как все, можно сказать, что дружил с Федей. Правда, не так у него много времени было с нами балагурить, так что много о нем не расскажу.
– Рад с вами познакомиться, господа. Быть может, вы мне подскажете, – Анисий замешкался, прикидывая как вернее спросить. – Имею основания полагать, что была у Федора сердечная приязнь к некой особе. Ее бы тоже следовало известить, да родные о ней не знают. Не рассказывал он вам?
Однокашники удивленно переглянулись и задумались.
– Так по всему, должна быть у Феди подруга, он парень видный. Был, – угрюмо припечатал Кузьма.
– Очень может быть! Но он мне не говорил, он вообще о личном не распространялся, стеснялся.
– Да он деликатный просто. Был.
– А вот это лицо вам не знакомо? – Анисий вновь извлек и развернул ангельский портрет. Оба приятеля склонились над листком, стараясь получше разглядеть его в скудном свете.
– Никогда такого лица не видал. – Художник поник и даже волосы непроизвольно пригладил. – Как нарисовано-то!
– Дай-ка! – суровый ваятель Кузя отошел к замутнённому инеем окну, долго вглядывался и так и сяк.
– Видел! – сказал он, вернувшись к столу. – Только насчет сердечных дел там всяких сомневаюсь.
– Где видели? Когда?
– В аптекарской лавке у Красных ворот. Я раз заходил, видал. Да ты головой-то не качай, у меня ж глаз наметан черты человеческие воспринимать!
Тюльпанов спрятал портрет обратно за пазуху, сунул Кузе в лапищу полтинник и, уже надвигая на уши фуражку, наказал:
– Помяните с друзьями новопреставленного Федора, побегу я.
И вправду чуть не побежал – полетел как на крыльях по Мясницкой к Красным воротам. И все ему было теперь нипочем: ни лютая стужа, ни гололед, ни зловредные солнечные зайчики. Сердце билось весело и быстро, предчувствуя скорую встречу. С чем? С возможной разгадкой нелепой смерти молодого художника? С неведомым кротким ангелом, которому еще предстоит поведать о трагической гибели пусть не возлюбленного, но друга? Но раздумывать да гадать было того невыносимей, потому Анисий споро рысил по скудно присыпанной песком мостовой, оскальзываясь, но не сбавляя шаг.
На площади вышло затруднение – лавчонка аптекаря, по всему видать, была не из богатых. Вывески было не найти, да еще не всякий укажет, но помыкался Тюльпанов туда-сюда да и выспросил у какой-то бабки, что есть лавочка, да не на площади, а вовсе даже на задворках Козловского переулка. «Не сыщу, так вернусь в кабак», – думал Анисий. – «Возьму этого Кузьму, и пусть дорогу показывает. Не может того быть, чтоб они ушли, полтинника не пропивши». Однако, едва войдя в лавку, понял – не надо никуда бежать, окончено следствие, ибо искомый ангел, закутанный в простой серый платок, что лишь большие глаза да один непослушный локон видны, отвешивал за прилавком желтоватый порошок. Покупатель вышел, впустив через и без того худую дверь ледяной сквозняк. Девушка подула на замерзшие ладони.
– Что вам угодно?
Анисий не мог ответить, то есть он, конечно, хотел бы сказать, что ему угодно согреть эти изящные, с тонкими пальцами, руки, но произнести такое вслух не было решительно никакой возможности. Он молча смотрел на трепещущие пушистые ресницы, легкие облачка пара срывались с полуоткрытых, как на портрете, губ.
– Сударь? – тихий хрипловатый голос звучал для Тюльпанова, будто трубы судного дня. Он вдохнул столько приправленного едкими аптечными запахами воздуха, что заболело в груди, шагнул к прилавку, словно кидался головой в прорубь и глухо, не своим голосом, спросил:
– Простите великодушно, что спрашиваю, знаком ли вам некто Федор Андреев двадцати лет от роду?
– Знаком, – прошептала девушка, серые глаза ее испуганно расширились. – Что с ним? Ах, скажите же! Вы же не с добрыми вестями пришли! – почти вскрикнула она.
– Умер, – выдохнул Анисий, желая провалиться сквозь землю в самую Геенну, что грезилась ночью, лишь бы не причинять этому существу страдание, но под пронзительным умоляющим взглядом невозможно было смолчать. – Брился утром и зарезался. Может, и рука сорвалась, только больно на самоубийство похоже.
Девушка закусила кулак, не пуская вырывающийся из груди крик, слезы заструились по щекам, она осела, словно марионетка с перерезанными нитями. Анисий и сам плакал, не в силах выносить зрелища и не зная, что предпринять, страстно желая ободрить и в то же время не решаясь коснуться бледной руки.
– Послушайте, если вы полагаете... Если он убил себя по известной вам причине, скажите, умоляю!
– Да, – голос дрожал и был едва слышен, – сдается, мне известна причина, но вам, сударь, ни к чему ее знать.
– Но позвольте! Я должен знать, пусть не был лично знаком с Федором, но у него остались родные: мать, дядя, он старый человек, он переживает. – Из-под опущенного платка раздался совсем уж душераздирающий всхлип. – Да и я сам, поглядев на его рисунки, не могу уже считать себя вполне чужим человеком! Расскажите, я умоляю!
– Ах, нет! Нет. Прошу, оставьте меня, уходите!
Она подняла лицо, в глазах стояло такое отчаянье и ужас, что Анисий отшатнулся. Устрашенный и растерянный, он попятился, чем он в конце концов мог помочь? Коротко поклонился и вышел вон. В глазах было темно, слезы замерзали прямо на щеках. Анисий шел и не замечал, что погода решительно переменилась, на недавно еще хрустально чистое небо надвинулись свинцовые тучи, к обжигающему ветру добавился мелкий колючий снег, точно наждак, обдирающий кожу. Брел наугад, не глядя под ноги, на сердце было так скверно, как, наверно, никогда еще во всю жизнь. Хотелось, чтоб этот снег так бы и сыпал, и сыпал, и вовсе похоронил его, стер с лица земли. Долго ли шел, он и сам не помнил. Очнулся лишь, когда прекратился снег и унялся ветер. Мир застыл, тихий и белый, точно укутанный в саван. Белое небо над белыми сугробами, а среди этой пустоты чернел Анисий Тюльпанов, маленький и неуместный, как запятая посреди чистого листа. Разрывая оцепенение и тишину, раздался пронзительный паровозный гудок. Анисий вздрогнул, развернулся и побрел обратно, так же не разбирая дороги. Но ноги верней головы вывели его обратно в тот же двор, к той же лавке.
Она стояла у стены, закрывая лицо руками, снег лежал на плечах, на шерстяном платке, на несуразной мешковатой одежде, словно бы не живой человек, а статуя плачущего ангела склонилась над могилой. Анисий осторожно приблизился и стал стряхивать с платка снег.
Она вздрогнула, дернулась всем телом и отняла руки от лица. На скуле наливался багровым синяк, губы разбиты.
– Боже! Да кто же посмел? – Анисий почти физически ощущал боль и отчаянье, исходившее от тонкой фигурки, горечь, рождаясь в глубине желудка, разливалась по всему его существу.
– Брат, – выдохнула она, – прошу вас, ваше благородие, оставьте, уходите. Зачем вы вернулись.
– Не знаю, не могу уйти. – Анисий не выдержал и, обняв девушку за плечи, повел ее из подворотни к площади в церковь Трёх Святителей у Красных ворот. Она не сопротивлялась, шла как во сне, но ступив под своды храма, перекрестилась и стянула с головы платок, потом задрожала и вновь покрыла голову, только и успел потрясенный губернский секретарь увидеть золотые завитки до плеч. Так и стояли они посреди нефа в молчании, плакали и молились, укрытые волнами ладана в переменчивом свете свечей, отогреваясь телом и оттаивая душой. Близилось время вечерни, все больше и больше православных собиралось в храме, зажигались свечи. Под очередным недоуменным взглядом девушка вздрогнула, как от удара, и быстро пошла к выходу, Анисий – за ней.
– Исповедоваться бы вам, причаститься, – предложил Тюльпанов, когда вышли на улицу, – легче станет, право.
– Не могу я. Вы славный, отзывчивый человек, тем более не надо вам со мной... Все из-за меня. Из-за меня Федя зарезался. Не вынес...
– Вы простите меня, коли не мое это дело, а нельзя никак, чтоб вас кто обижал, пусть даже и брат! Пойдемте со мной, я вас куда-нибудь определю, да хоть бы и на свою квартиру, а сам к другу ночевать уйду, не стесню вас. Правда у меня сестра – дура, да она спокойная, не балует, сиделка к ней ходит.
– Вы с сестрой вдвоем живете?
– Да, сироты мы, я уж, как могу, за ней гляжу. Тяжело, а куда деваться – родная душа, да и люблю ее, – вздохнул Анисий. – Вот вы говорите, брат вас бьет, да как же может такое совершаться? Это же противу Бога, противу всего человеческого?
Рассмеялась бедняжка горько, покачала головой.
– Бьет – это бы ладно. Это даже и не беда. А что против Бога и человека сотворить можно, я вам расскажу. Верно говорите, исповедаться надо. Пусть хоть так, незнакомцу. Вы давно сиротой остались?
– Так почти десять лет уже, – Тюльпанову вдруг стало страшно, такая темень разлилась в глазах кроткого ангела. – Двенадцать мне было, а сестре все восемнадцать.
– Вот и мне было лет двенадцать, когда родители сгорели, а брату моему шестнадцать. Уж не знаю, не помню, всегда ли он отличался от прочих особой жестокостью или после пожара в нем изменилось что... Вообще, почти не помню, каково было с родными жить. Но как остались мы одни, без семьи, без крова, так он придумал, как прокормиться и в дом призрения не попасть – продавал меня господам, кто платить был готов, на день иль на ночь, а то и дольше.
Анисий только головой замотал, не в силах принять и поверить.
– Да вот именно так, как вы не желаете себе воображать. А иной раз и сам насилие учинял. А что ж, разве дите малое за себя постоит? Да вы слушайте, добрый человек, видно, и впрямь исповедуюсь, говорю как есть. Но и не это самое страшное. Вот вы меня «сударыня» изволите называть. Полагаете меня девушкой? Я же никак не девушка! И опять вы не можете верно меня понять, а видели же, что не знаю, как в церковь войти. Теперь уж не отворачивайтесь, слушайте. Рожден я был на свет мальчиком, вот только давно уж не знаю, кто я на самом деле есть. Вам про то неведомо, по лицу вижу, но есть такие сластолюбцы, кого только мальчики привлекают, вот каких клиентов находил мой брат. Да только мальчики растут, внешность и голосок могут стать не ангельскими, это он знал по себе, а потому, не дожидаясь, как я в возраст войду, оскопил меня. Вам дурно? Ну так мне, поверьте, куда хуже. Каждый миг бытия ненавидеть себя и презирать. Не за то, что принужден делать, о нет. За то, что терпел, терплю и не имею сил противиться. Не умею защитить себя, а пуще всего, что погубил ту единственную чистую душу, что любила меня в моем уродстве. Да-да. Рано или поздно все кончается, даже ужас, исполнилось мне восемнадцать, я, как видите, стал на девушку похож, а это моим мучителям не интересно, гулящих девок и без меня хватает. Братец с Сухаревскими дружбу водил, так с ними и стал промышлять, а меня днем отпускает – иди куда хочешь, все одно не уйдешь. Все Сухаревские, все Хитровские знают, кто я таков и чьих буду. Так вот у одного старичка устроился за прилавком стоять. Тихо, склянки, народ интеллигентный ходит, а что денег на рубль в месяц, так не в них счастье, лишь бы не трогал никто. Прошлым летом вроде успокоилось все, и братец-душегуб запропал, покатил куда-то со своими дружками на промысел. Но забрел однажды в лавчонку Федор и, вот как вы давеча, замер, глядит, потом спросил ерунды какой-то, корпии что ли. Ушел, а на следующий день опять пришел. И ходил, и ходил, вежливый, красивый. Проводил меня до дому раз, другой. Я далеко живу, в Каменщиках, долго идти-то. Я уж просил – не ходи, не будет нам от того добра, да только он не слушал. И я, грешен, подумал, а ну как сгинул мой мучитель, может, смилостивился Господь? Так в надеждах и осень прошла, Федор уж все обо мне знал, но не гнушался. Любил меня. Это же счастье, благословение, когда тебя любят, а уж когда такую монстру, как я... Ах, не перебивайте, сударь, монстра я и есть, раз не услышал Господь моих молитв. Вернулась зима – и лиходей вернулся. Какое-то время мы таились, встречались редко – и то в аптеке. Да разве ж шило в мешке утаишь! Нашептали-донесли, не знаю кто, да хоть мальчишки-карманники, их что саранчи. Не просто сыскался Ваське полюбовник, а с губернаторского двора. Вот тогда и пришли Сухаревские к Феде, о чем просили – не знаю, а чем пугали – понятно, оглаской. Да только Федя сказал – говорите. Наплевать. Разгневается дядя – уйду. И меня бы забрал, да только раньше уходить надо было, хоть бы осенью. А теперь, говорят ему, живыми вам из Москвы не уйти. Вот так, господин мой, все и было. А позавчера, надо думать, нашлось какое-то дело, для чего Федя ублюдкам этим понадобился. Одна у них оставалась угроза. что меня убьют, с тем и пришли. Но не смог Федя доверия губернаторского предать, и жить с моей смертью на совести тоже не смог бы. Хоть и говорил ему не раз – не стоит моя жизнь ничего, ни полушки, ни рубля, ни одной слезы, тем более жизни. Вы как ушли, тут и брат пришел, а меня трясет, думал, убью, задушу голыми руками. Да куда там...
Ушла тьма из ангельских глаз, остались только слезы.
– Простите меня, – говорит, – такое вот вышло мое покаяние. Отпускаете мне грехи?
Анисий во все время молчал, ни жив ни мертв, только рисунок Федора перед глазами стоял, тот черно-алый. Вот он каков – Ад, и не в Геенне Огненной, а тут, на земле, рядом. Перекрестил он печального ангела, поцеловал в лоб, как усопшего, и пошел прочь, не оглядываясь, сквозь шумную, живую, безразличную ко всему толпу. Через свою любимую, привычную, родную Москву, ставшую в один миг чужой и ненавистной, и не видел, как успокоенно улыбнулся ему вслед ангел. А тот поплыл над холодной землей прочь, все дальше, к Троицкому вокзалу. Пробрался огородами, через запасные пути, мимо грузовых вагонов, и в их тени укрывшись, стал ожидать поезда, чтоб оставить все старое позади и отправиться в неведомое.
Бета: Хетта
Размер: мини, 2472 слов
Пейринг/Персонажи: Эраст и Ангелина Фандорины, Анисий Тюльпанов
Категория: джен
Жанр: приключения, драма
Рейтинг: R
Краткое содержание: Можно попытаться изменить историю, но она все равно найдет способ вернуться в прежнее русло.
Предупреждение 1: смерть персонажа
Предупреждение 2: внутренний кроссовер "Детская книга" из цикла "Жанры", время действия: ноябрь 2004 г; и "Декоратор" из цикла "Новый детектив", время действия: 7 апреля 1889 г. текст рапорта Тюльпанова процитирован из повести "Декоратор", в количестве слов не учитывается.

Задохнувшийся от переполняющих его эмоций магистр все же столкнул опустевшую уже чашку, дочка успела подхватить ее на лету.
– Извини, Геля. Это же личное свидетельство помощника вашего прадеда, живая ниточка!
Каждый раз как в руки Николая Александровича попадала старинная реликвия, он становился чуточку одержимым. Ему казалось, сам Эраст Петрович сквозь века протянул руку своему внуку.
Дети, Эраст и Ангелина, в последнее время неожиданно посерьезневшие и явившие недюжинный интерес к истории, требовательно смотрели на отца.
– Папа, читай уже! – начальственным, как у Алтын, тоном приказала Геля.
читать Рапорт «Рапорт губернского секретаря А.П.Тюльпанова, личного помощника г-на Э.П.Фандорина, чиновника для особых поручений при его сиятельстве московском генерал-губернаторе. 8 апреля 1889 года, 3 и 1/2 часа ночи
Докладываю Вашему высокоблагородию, что минувшим вечером при составлении списка лиц, подозреваемых в совершении известных Вам преступлений, я с совершенной очевидностью понял, что означенные преступления мог совершить только один человек, а именно судебно-медицинский эксперт Егор Виллемович Захаров.
Он не просто медик, а патологоанатом, то есть вырезание человеческих внутренностей является для него обычным и повседневным делом. Это раз.
Постоянное общение с трупами могло вызвать у него неодолимое отвращение ко всему человеческому роду, либо же, наоборот, извращенное поклонение физиологическому устройству организма. Это два.
В свое время он принадлежал к «садическому» кружку студентов-медиков, что свидетельствует о рано проявившихся порочно-жестоких наклонностях. Это три.
Проживает Захаров на казенной квартире при судебно-полицейском морге на Божедомке. Два убийства (девицы Андреичкиной и безымянной девочки-нищенки) были совершены поблизости от этого места. Это четыре.
Захаров часто бывает в Англии у родственников, бывал и в прошлом году. В последний раз он вернулся из Британии 31 октября минувшего года (по европейскому стилю 11 ноября), то есть вполне мог совершить последнее из лондонских убийств, несомненно бывших делом рук Потрошителя. Это пять.
Захаров осведомлен о ходе расследования, и более того, из всех причастных к расследованию он единственный имеет медицинские навыки. Это шесть.
Можно бы и продолжить, но дышать трудно и мысли путаются… я лучше про давешнее.
Не застав Эраста Петровича дома, я решил, что нельзя времени терять. Накануне я был на Божедомке и беседовал с кладбищенскими рабочими, что не могло укрыться от внимания Захарова. Резонно было ожидать, что он забеспокоится и чем-то себя выдаст. На всякий случай я взял с собой оружие — револьвер «бульдог», подаренный мне господином Фандориным о прошлый год в день ангела. Славный был день, один из самых приятных в моей жизни. Но это к делу не относится.
Так про Божедомку. Приехал туда на извозчике в десятом часу вечера, уже темно было. В флигеле, где квартирует доктор, в одном окне горел свет, и я обрадовался, что Захаров не сбежал. Вокруг ни души, за оградой могилы, и ни одного фонаря. Залаяла собака, там цепной кобель у часовни, но я быстро перебежал через двор и прижался к стене. Пес полаял-полаял и перестал. Я поставил ящик — окно было высокое — и осторожно заглянул внутрь. Где освещенное окно, у Захарова кабинет. Выглядываю, вижу: на столе бумаги, и лампа горит. А сам он сидел ко мне спиной, что-то писал, рвал и бросал клочки на пол. Я долго там ждал, не меньше часа, а он все писал и рвал, писал и рвал. Я еще думал, как бы посмотреть, что он там пишет. Думал, может, арестовать его? Но ордера нет, и вдруг он там ерунду пишет, какие-нибудь счета подводит. В семнадцать минут одиннадцатого (я заметил по часам) он встал и вышел из комнаты. Его долго не было. Чем-то он там загромыхал в коридоре, потом тихо стало. Я заколебался, не залезть ли — взглянуть на бумаги, взволновался и оттого утратил бдительность. Меня сзади в спину ударило горячим, и я еще лбом ткнулся в подоконник. А потом, когда оборачивался, еще обожгло в бок и в руку. Я прежде того на свет смотрел, поэтому мне не видно было, кто там, в темноте, но я ударил левой рукой, как меня господин Маса учил, и еще коленом. Попал в мягкое. Но я плохо у господина Масы учился, отлынивал. Вот он куда из кабинета-то вышел, Захаров. Видно, заметил меня. Как он от меня тенью шарахнулся, от моих ударов-то, я хотел его догнать, но пробежал совсем немножко и упал. Встал, снова упал. Достал «бульдог», выстрелил в воздух три раза — думал, может, прибежит кто из кладбищенских. Зря стрелял, они, поди, только напугались. Свистеть надо было. Я не сообразил, не в себе был. Потом плохо помню. Полз на четвереньках, падал. За оградой лег отдохнуть и, кажется, заснул. Проснулся, холодно. Очень холодно. Хотя я во всем теплом был, нарочно под шинель вязанку надел. Часы достал. Смотрю — уж заполночь. Всё, думаю, ушел злодей. Только тут про свисток вспомнил. Стал свистеть. Скоро пришли, не разглядел, кто. Повезли. Мне пока доктор укол не сделал, я как в тумане был. А сейчас вот лучше. Только стыдно — упустил Потрошителя. Если б господина Масу больше слушал. Я, Эраст Петрович, хотел как лучше. Если бы Масу слушал. Если бы…
ПРИПИСКА:
На сем стенографическую запись донесения пришлось закончить, ибо раненый, поначалу говоривший очень живо и правильно, стал заговариваться и вскоре впал в забытье, из коего более не выходил. Г-н доктор К.И.Мебиус и то удивился, что г-н Тюльпанов с такими ранениями и с такой кровопотерей столько времени продержался. Смерть наступила около 6 часов утра, о чем г-ном Мебиусом составлена соответствующая запись.
Жандармского корпуса подполковник Сверчинский
Стенографировал и делал расшифровку коллежский регистратор Ариетти»
Николай Александрович читал рапорт, постепенно начиная сомневаться, а стоило ли читать детям эти ужасы? Дочь слушала внимательно, не выказывая ни малейшего испуга, глаза сына горели азартом, он даже высунул язык.
– А дальше? – хором спросили двойняшки.
– Дальше? Дальше ничего нет. – Конечно, некрасиво обманывать, тем более собственных детей, но Николай Александрович со второй бумагой уже ознакомился, в папке она лежала первой, это был протокол осмотра места преступления – квартиры несчастного Анисия Тюльпанова в Гранатном переулке. Накануне описываемых в рапорте событий, вечером того же дня, было совершено чудовищное, нечеловеческое злодеяние: убита приходящая горничная Палаша Сидорова и умственно отсталая сестра Анисия, Соня Тюльпанова, причем тело последней подверглось страшному изуверству: горло перерезано, внутренние органы извлечены и разложены вокруг, на щеке, что особо подчеркнуто в протоколе, кровавый поцелуй. Нет, никак нельзя было такое детям читать!
– Ну, раз больше ничего нет, мы пойдем прогуляемся, – сказал Эраст (язык не поворачивался назвать повзрослевшего за какой-нибудь месяц сына ласковым детским прозвищем Ластик).
Николай Александрович не мог понять, что творится с детьми, почему они так торопятся взрослеть. И вроде бы все перемены к лучшему: книги читают – за уши не оттащишь, языки иностранные учат, зарядку по утрам делают, чипсы-сникерсы не жуют. Стали стройные, гибкие оба. Образцовые дети, а сердце не на месте.
– Чтоб к девяти дома были! – безнадежно крикнул Николай Александрович из кухни.
– Хорошо, пап, – ответил слаженный дуэт. В замке щелкнул ключ.
– На какое сегодня пойдем?
– На бывшее Лазаревское, на Сущевский Вал, там точно должно быть.
– Это где? Далеко? – уточнил Эраст. – Уже половина пятого, через час стемнеет.
– Успеем. Сейчас на метро до Рижской, там по Сущевке минут пятнадцать. – Геля проверила сумочку, на месте ли унибук.
Ох, правильно болело отцовское сердце за детей, Ангелина и Эраст при всей своей серьезности и собранности занимались делом отнюдь не детским – пытались отыскать Райское Яблоко и спасти мир. Легко ли это, когда тебе восемь? Правда, вдвоем у них выходило лучше, чем по одиночке, но все равно с середины сентября, когда профессор Ван Дорн прислал им новый унибук, портативный компьютер и прибор для поиска хронодыр одновременно, и до самой середины ноября брат с сестрой почти не продвинулись. Каждую свободную минуту они проводили, обшаривая с унибуком исторический центр, находя и проверяя, куда ведут хронодыры, в которые еще можно пролезть. Обнаружили пока только две достаточно большие: в апрель 1930 года и в День Победы 1945 года. Туда, конечно, наведались, посмотрели на Москву, на салют и сияющие ярче вспышек в небе лица москвичей, такой был день, такие люди вокруг! Жалко, не расскажешь никому. Профессор, правда, считал, что алмаза к тому времени в Москве уже не было, но взялся перепроверить данные, а детям наказал быть осторожнее, но искать дальше.
Легко сказать! Большинство хронодыр совсем маленькие, а те, что хотя бы пятьдесят сантиметров диаметром, таких и вовсе почти нет. И открываются они в основном на кладбищах, в заброшенных склепах, а реже – в подклетах старинных домов. В общем, хорошего мало, а неприятностей, если поймают, не оберешься. Но на сей раз трудностей не предвиделось: на месте Лазаревского кладбища сейчас находится детский парк «Фестивальный», лазающие по кустам дети никого не удивят.
Третье транспортное кольцо перечеркнуло и резко изменило лицо города, но юным Фандориным не с чем было сравнивать, они с любопытством поглядывали по сторонам, шагая вдоль заполненной вяло ползущими в вечной пробке машинами широченной улицы, и наконец дошли до обнесенного чугунной оградой парка. Спортивные площадки миновали быстро, прошли подальше в глубь. Где-то здесь, под газонами, под асфальтом, разровненные бульдозерами полвека назад скрывались так называемые «рвы» – братские могилы неопознанных и никому не нужных покойников. Эраст открыл унибук, выглядящий, как дореволюционный учебник математики.
– Есть!
– Дай посмотреть! – Ангелина отобрала у брата прибор. Дотронулась пальцем до горящей ровным светом точки. Немедленно появилась информация: «22:07 7 апреля 1889 года».
Склонившись голова к голове, они медленно продвигались в глубь парка к забранному в строительные леса Храму сошествия Святого Духа, пролезли через щель в заборе к задней стене храма, огляделись.
– Где же? – тревожно спросила Геля. Стылые осенние сумерки сгущались, глубокими тенями залегли по углам строительной площадки.
– Вон оно! – Эраст указал на круглое окошечко в полутора метрах от земли, ведущее, казалось бы, на лестницу звонницы. Мальчик ловко подтянулся и, взобравшись на леса, заглянул в окошечко, но увидел лишь глухую тьму, достал из кармана складной швейцарский ножик, поковырял щелку между рамой и переплетом, постучал рукояткой ножа тут и там, и оконце нехотя открылось, пахнув влажным апрельским воздухом.
– Что там? – Геля не утерпела, подобрала одной рукой подол шерстяной юбки и теплого белого пальто и ловко забралась наверх к брату.
– Да ничего тут нет, тьма египетская.
– Погоди, это седьмое апреля восемьдесят девятого года?
– Одна тысяча восемьсот восемьдесят девятого, – поправил Эраст. – А что?
– А то, что мы на Лазаревском, то есть Божедомском кладбище! И сейчас, через каких-то десять минут, убийца нападет на Тюльпанова! Давай его предупредим!
– Да ты что! Нельзя же в историю вмешиваться!
– А оставить раненого человека, истекая кровью, ползти через все кладбище можно? Ты просто трусишь!
Вот этого Эраст стерпеть не мог.
– Ладно, предупредим. Он тогда, может, отобьется и не так сильно будет ранен, уползет и выживет. Полезли.
Он помог Геле влезть в окошко (лезть пришлось ногами вперед, ведь там, в прошлом, надо прыгать), потом пролез сам. Было сыро, грязно, холодно и очень страшно. Вокруг чернели голые силуэты деревьев и могильные кресты. Геля, поежившись, взяла брата за руку. Эраст во всем черном почти полностью растворился во тьме, а она в своем белом пальто казалась неприкаянным призраком. Стараясь не шуметь, они двинулись прочь от могил на слабый свет в окне флигеля близ кладбищенских ворот. Прильнувшая к стене напряженная фигура Тюльпанова была едва различима.
– Ты иди чуть впереди, – Эраст отпустил руку сестры. – Тебя он не испугается, а меня почти не видно.
– Да я ж свечусь, как привидение, – вздохнула Геля и пошла вперед, но, не доходя шагов семь до флигеля, остановилась и тихо тоненько позвала:
– Анисий? Анисий Питиримович?
Фигура у окна дернулась, вздрогнула и повалилась с ящика, мелко крестясь. Девочка подошла ближе.
– Не бойтесь, Анисий, я предупредить вас пришла!
– Господи, спаси и сохрани! – зашептал Тюльпаннов, продолжая креститься. Теперь Геле было видно, что он совсем молодой, из-под картуза топорщатся мальчишеские хрящеватые уши. Она решительно шагнула к губернскому секретарю, взяла его за руку и быстро уверенно заговорила:
– Послушайте, Тюльпанов, вам угрожает большая опасность! Убийца рядом и скоро нападет. Прошу вас, не маячьте под окном на свету! Прячьтесь!
– Кто вы, барышня дивная? – прошептал Анисий.
И тут Геля сама себе удивляясь, ответила:
– Я Ангелина. Господь вас храни!
Сказала – и побежала к деревьям, где ждал Эраст.
– Что ты так долго? Пойдем, я тебя к церкви отведу, а сам посмотреть вернусь.
– Я тоже посмотреть хочу!
– Тебя видно издалека! – яростно зашептал брат.
– Я пальто сниму, под ним серый жакет, не замерзну!
Спорить было бесполезно. Пальто нещадно свернули и сунули Эрасту за пазуху. Притаились подальше от залегшего за ящиками Анисия, и буквально через пару минут кто-то тихо-тихо постучал в дверь флигеля. В освещенном проеме показалась долговязая фигура, ночной посетитель скользнул ей навстречу, обнял неожиданно завалившегося патологоанатома и аккуратно опустил его на пол. Ангелина сперва не поняла, что случилось, а когда поняла, судорожно закусила руку, чтобы не заорать, прижалась к брату. Эраст посмотрел на нее расширенными от ужаса глазами. Хотелось убежать прямо сейчас, но зашумят, выдадут себя – и тогда все, парой трупов будет больше.
Убийца недолгое время пробыл в доме, вскоре он открыл дверь, спиной вперед вытаскивая на улицу труп Захарова. Тут-то из засады появился Тюльпанов, выхватил револьвер и завопил:
– Руки вверх! Вы арестованы!
Неизвестный резко обернулся, в руке блеснуло лезвие. Анисий вскрикнул, скорей удивленно, чем испуганно, но оружие опустил, недотепа. А душегуб не растерялся, хотел полоснуть Тюльпанова по горлу, да только сберег Бог, успел Анисий уклониться, скользнул влево, хватая руку с ножом повыше запястья. Вспомнил, все-таки, чему японец учил, дернул, выворачивая. Да только противник оказался сильней, руки на разжал, а толкнул ею Тюльпанова в грудь, в солнечное сплетение, тот согнулся, задохнувшись. Ангелина еще сильней впилась зубами в руку, боясь поверить, что вот сейчас, на ее глазах, перережет неизвестный горло губернскому секретарю, но тут над самым ухом у нее раздался громкий свист. Убийца подскочил как ужаленный, оглянулся и побежал прочь от дороги в глубь кладбища.
Геля оглянулась на брата, тот показал ей полицейский свисток, который они всегда брали с собой на всякий случай, как и компактную аптечку и немного старинных серебряных монет, рубля на три, тоже профессор Ван Дорн оставил.
Тем временем Тюльпанов поднялся, по скуле к подбородку стекала кровь, однако рана была пустяковая, точно не смертельная, огляделся. Никого не увидал, выстрелил пару раз в воздух. Побежал на улицу, крича:
– Городовой? Кто свистел? Где вы? Дело срочное!
Но улица была пуста и безлюдна, плюнул Тюльпанов и побежал сколько хватало сил по Божедомке в сторону Самотечной.
Эраст натянул на стучащую зубами сестру пальто, хотя ясно было, дрожит она не столько от холода, сколько от страха.
– Пойдем отсюда скорей! Пусть сами разбираются!
Геля кивнула и опять вцепилась брату в руку. Тихонько пробрались назад к церкви, пролезли в оконце и только тогда облегченно вздохнули:
– Дома!
Бензином пахнет, машины гудят, так и не выбравшись из пробки, – хорошо!
Пока шли назад к метро, молчали, и недолгие десять минут в вагоне молчали тоже, а когда вышли к Церкви Всех Святых на Кулишках, тут Геля и разрыдалась, обняла брата и никак ее было с места не стронуть, еле-еле довел ее Эраст метров двадцать до ближайшего кафе, усадил, заказал два кофе с молоком и чизкейк. Сидели долго, пожалуй, больше часа, пока слезы у Гели не иссякли, а за ними иссяк и поток спешащих с работы взрослых. За окном крупными пушистыми хлопьями в желтом свете фонарей начал кружиться первый снег.
Дома ничего, конечно, никому не сказали, доделали кое-как уроки и легли. Только заснуть ну никак не получалось. В спальне родителей бубнил телевизор, это мама включает всегда, а папа ворчит, что лучше бы музыку слушали. Геля прошлепала босыми ногами в комнату брата, села на кровать.
– Не спишь?
– Нет. Я все думаю. А вдруг история изменилась?
– Я тоже думаю. Знаешь, давай папину папку достанем: если Анисий не умер, рапорт должен был измениться, так ведь?
Код к сейфу в кабинете Николая Александровича оба отлично знали, и не потому что лазили туда, а просто папа сам, не рассчитывая на причуды своей памяти, назвал его жене и детям, на всякий случай. Вот и пригодилось.
Закрылись в комнате Эраста и при свете ночника стали разбирать диковинные с завитушками буквицы. Вот только никакого рапорта губернского секретаря в папке не оказалось, а были там только протокол осмотра квартиры губернского секретаря А. П. Тюльпанова от 7 апреля 1889 года и протокол осмотра квартиры чиновника для особых поручений при его сиятельстве московском генерал-губернаторе Э. П. Фандорина от 8 апреля 1889 года. И в обоих говорилось о зверских убийствах с последующим расчленением. Геля снова разрыдалась, не удержался и Эраст. Так, сидящими, обнявшись, и плачущими над попкой бумаг, их и нашла Алтын. Она долго ругала Николаса, что таскает домой всякие ужасы, поила детей валерьянкой и ужасным обжигающим горло коньяком Мартель, спать наконец уложила с собою, изгнав провинившегося мужа коротать ночь в комнате Эраста.
Приложение. Документ, которого не было, да и быть не могло в бумагах Центрального отделения Московского Жандармского управления.
Эраст Петрович, простите меня, коли сможете, что не убил я гада этого Пахоменку еще на Божедомке, дрогнула рука. Ах, если б успел, все было б по-иному, да только… Что об том… Но хочу я перед Вами повиниться и объясниться, да лично явиться – мочи нет, хоть и горе у нас с вами одно, а поди, вдвое горше выйдет вам на меня теперь смотреть.
Давеча на кладбище, куда я, дурак, никому не сказавшись, убежал, видение мне было, Эраст Петрович. В десять минут одиннадцатого (я заметил по часам), следил я за Захаровым, я ж думал, он это – Потрошитель. Вдруг, голос ангельский, и зовет меня по имени. Я напугался, с ящика сверзился, вижу – стоит ангел Господень, весь в белом и светится, и говорит тихо, ласково:
– Не бойся, Анисий, я предупредить тебя прислан. Убийца близко, на тебя нападет, спрячься скорей!
Не ослушался я ангела, а он растаял, и точно! Пришел от сторожки кто-то, постучался к Захарову, да я не понял зачем. А после, как стал он труп-то выволакивать, сообразил, хотел его, гада, арестовать, закричал, стой, мол! Он обернулся, я смотрю – Пахоменко это, я удивился, не ожидал. А он со скальпелем на меня! Но Вы, Эраст Петрович, кланяйтесь за меня господину Масе, через одну только его науку и спасся, не убил меня душегуб. Ударил только поддых, я упал. Думаю – все, зарежет, что ему еще один труп. Но опять уберег Господь, свистнул кто-то, будто городовой. Пахоменко испугался и убежал. А я пока встал, его уж и след простыл. А городового-то и не было никакого – опять чудеса! Побежал я к Сухаревке, извозчика взял – и к Вам, а Вас нет, господина Масы нет, дверь открыта. Я вошел, но не кричу, вдруг Ангелина Самсоновна отдыхает. А на душе неспокойно, муторно, вынул револьвер. Прошел в гостиную, а там он. Ну, тут уж я не задумался, выпалил в него, гада, сколько ни есть зарядов в револьвере, и все успокоиться не мог, щелкал, щелкал, когда патроны кончились…
Увидал я Ангелину Самсоновну, лежит будто тюк, опоздал я. Тут вовсе помрачение на меня на шло, накинулся я на труп Пахоменки и лупцевал его, и плакал, а все одно – убитых не воротишь… Нет, не могу про это.
Одно только и хорошо, что не успел он Ангелину сильно искромсать-изувечить, как Соню мою. Вы же у меня на квартире были, видели, а мне не довелось, но вообразить сие нетрудно…
Вот и сейчас пишу, а самого всего трясет.
Самое-то ужасное, Эраст Петрович, что когда очнулся я от ярости-то, пошел за жандармами, такая тишина и пустота на меня снизошла. Шел, как мертвый, и думал все про вас: не переживет, не переживет. А когда сказал мне знакомый поручик Смольянинов, что с моей Сонькой-то приключилось, я сквозь этот морок и оцепенение думаю: вот и хорошо, один теперь буду, женюсь. И ненавижу себя за эту мысль теперь, а все же была она, хоть огнем выжигай.
Невнятно пишу, путано, простите меня, да только не могу я теперь работать, ни вам, ни людям в глаза смотреть не могу. Сломалось что-то в Анисии Тюльпанове, не починишь.
А потому прощаюсь я с Вами сейчас, не поминайте меня лихом, простите, если сможете, хоть и нет мне прощения. Уезжаю я нынче же на Валаам в монастырь и буду там за грехи свои Бога молить. За упокой душ безвинно убиенных и за ваше, Эраст Петрович, здравие, буду молить пока не выйдет срок мой и не призовет меня Господь.
Кланяйтесь Масе-сенсею.
Прощайте.
А. П. Тюльпанов
Писано числа 9 месяца апреля года 1889 в городе Москве.
Название: Самостоятельная работа
Бета: Хетта
Размер: миди, 5706 слов
Пейринг/Персонажи: Анисий Тюльпанов, Ф. Ведищев, ОМП, ОЖП
Категория: джен
Жанр: детектив, драма
Рейтинг: R
Краткое содержание: В отсутствие Эраста Петровича Анисию Тюльпанову приходится самому частным порядком расследовать одно деликатное дело.
Примечание: АУ к серии "Новый детектив", время действия декабрь 1888г. спойлерЗавязка навеяна повестью «Чужак» из серии «Лабиринты Ехо» Макса Фрая

Разлука была от того еще горше, что в отсутствие Эраста Петровича интересных дел у губернского секретаря не было вовсе, хотя положенное жалование выплачивали исправно. Тюльпанов покамест направлен был в родное Жандармское управление, былые сослуживцы его на протяжении минувших лет привыкли уважать и с мнением считаться, а все одно, особо замысловатых происшествий не приключалось. Тюльпанов скучал, но сам меж тем и радовался – а ну как случится дело громкое, привлекут его к расследованию, а он не сдюжит без шефа, оконфузится.
Потому, когда запыхавшийся курьер отыскал Анисия в крошечном кабинетике, поделенном между Тюльпановым и еще двумя «елистратами», тот сперва обрадовался, а потом заволновался.
– Пожалуйте на Тверскую, в дом его превосходительства генерал-губернатора, вызывают! – выдохнул запыхавшийся гонец. Тюльпанов сдержанно кивнул, надел шинель, перед зеркалом поправил фуражку и с замиранием сердца отправился в усадьбу князя Долгорукова. Извозчика брать не стал, но не из экономии – идти не далеко, а голове охолонуть и подумать надо. Вот и случилось на Москве что-то, и по всему видать, дело деликатное, а шефа нет. Оплошать нельзя!
У ворот взволнованного Тюльпанова встретил донельзя расстроенный камердинер хозяина Первопрестольной Фрол Григорьевич Ведищев. Прискорбное состояние это всегдашнего едкого живчика, старца почтенных лет, но крепкого и жилистого, как выросшая под горными ветрами сосна, переполнило чашу Тюльпановских сомнений.
– Фрол Григорьевич! – взмолился Анисий, непочтительно хватая камердинера за руку. – Скажите же, что стряслось у его превосходительства?
Старик утер скупую слезу, взял Анисия под руку и повлек вовсе не к высочайшей приемной, а в хозяйственное крыло, где помещалась огромная кухня и квартировали слуги. Там в темноватой каморке, всю обстановку коей составлял дубовый гардероб да узкая холостяцкая кровать, Фрол Григорьевич усадил гостя прямо на заправленную постель и заговорил сбивающимся громким шепотом:
– С Владимиром Андреевичем, благодарение Господу, ничего не стряслось. А к вам, Анисий, я уж, право, по-отечески вас так именую, не серчайте, имею разговор личного характера.
Тюльпанов от такого неожиданно доверительного обращения губернаторского наперсника опешил и только робко кивнул.
– Такая у нас с вами служба, – продолжал Фрол Григорьевич, уже не пытаясь утирать слезы, – каждый помогает в меру сил своему начальнику и покровителю, но случается порой и такой кунштюк, когда и нам, скромным слугам, может быть потребна помощь друг друга. Верно я говорю?
Анисий опять кивнул, но решился несколько форсировать беседу.
– Стало быть, что-то случилось у вас лично? – как мог более участливо спросил он, ибо внутренне всегда робел старика.
– Случилось. Во всем я, старик, виноват... – всхлипнул Фрол Григорьевич, выглянул в коридор да рявкнул пробегавшему мимо лакею:
– А ну-ка, Петька, чайку нам с господином губернским секретарем организуй!
Притворил дверь и, вернувшись к Анисию, повел наконец речь о деле.
– Вы, Анисий, знаете, что я семейству Долгоруких служу уж седьмой десяток и, Бог даст, послужу еще сколько-нисколько. А все ж и Фрол Ведищев не вечен, потому в позапрошлом годе озаботился я преемником и вызвал к себе племянника, внука сестры моей Федора Александрова. Поставил его на первое время лакеем и сам лично уму-разуму учил. Парнишка дельный и смышленый, все схватывал на лету, я только диву давался. Да и Владимир Андреевич тоже приметил, что из Феди толк выйдет, определил его вольным слушателем в Университет на философское, дабы образовывался отрок. А почитай уж год тому пришла нам с его превосходительством мысль, что надобно для понимания политесу и прочих тонкостей юноше и в хорошее общество выходить. Поди ж ты, английские дворецкие себя держат важней иных лордов, а все потому что самоуважение имеют, да-с. Для того раз в две недели дозволял Владимир Андреевич мальчику пожить, как благородный господин, ложился он спать в малой спальне для господских гостей, а проснувшись, уже вел себя с достоинством, как хозяин. Одевался в модный костюм, ездил с визитами и в театр, я сам ему прислуживал да советы давал. Мальчик-то хоть и разумный, а все ж свои девятнадцать годочков не в столицах рос!
Тут в дверь вежливо постучали, и вошел лакей с подносом, который Фрол Григорьевич пристроил тоже на постель меж собой и Тюльпановым. Разлил чай, подал гостю и сам принялся прихлебывать, глотая вновь набегавшие слезы.
– Вот таким, значит, образом и жили-поживали. Федя науку впитывал, что губка, я нарадоваться не мог, да и Владимир Андреевич хвалил. Размяк я, грешный, сердцем, уже мечтал, как лет через пять доверю мальчику хозяйство, сам от дел уйду… Уставать я стал. И тут случилось...
Фрол Григорьевич умолк. Анисий вежливо молчал, уплетая бублик с маслом.
– Сегодня как раз такой день должен был быть, когда ходить Феде барином. Проснулся он, значит, в гостевой, позвонил в колокольчик. А я уж ждал у дверей, подал ему бриться-умываться. По чести сказать, не больно-то Федюше и надо было бриться, молод еще, а порядок есть порядок. Встал он у зеркала, щеки намылил. Я подле, с полотенцем наготове стою.
Ведищев опять скорбно умолк, громко высморкался и продолжал.
– Не пойму я, как такое случиться могло, но дрогнула у мальчика рука, видать. Полоснул он себя по горлу. Крови-то, матушка пресвятая Дева, что фонтан! Я кинулся к нему, да куда там. Захрипел и скончался на месте. Отчего? Зачем? Что матери-то его, племяннице, скажу? Не уберег дитё…
Старик опять заплакал. Анисий растерянно похлопал камердинера по спине, приметил на подносе малый штофик с укрепляющей настойкой на травах и налил ее Ведищеву в чашку, тот послушно отхлебнул.
– А что полиция, Фрол Григорьевич?
– Полицию привлекать никак нельзя! – с неожиданной жесткостью отрезал старик, бакенбарды его тревожно встопорщились. – Все они бездельники и брехуны! Сказано всем, несчастный случай! Не дай Бог, сплетни пойдут, что не все гладко в губернаторском гнезде!
И прибавил уже спокойнее и тише:
– Потому и обращаюсь я к вам, Анисий, приватно. Вы подле Эраста Петровича уж почитай три года состоите, он вас весьма положительно аттестует, так вы уж выручите старика, дознайтесь, взаправду ли несчастный случай? А коли нет, так с чего Феденька мой руки на себя наложил? Уж я очень признателен вам буду. Ведь глаз не сомкну теперь в сомнениях да переживаниях, и так-то, почитай, не сплю.
Анисий проникся оказанным доверием и вострепетал, однако виду старался не показать, хоть проклятые уши, думать надо, предательски полыхали, степенно поднялся и велел:
– Ведите на место происшествия!
В малой гостевой спальне было нехорошо, хотя следы происшедшей драмы уже почти исчезли. Дубовый паркет и большое венецианское зеркало, положенное покуда на высокую постель с балдахином, сияли влажным блеском, но темно-зеленые с золотым шитьем обои были безнадежно испорчены густой россыпью черных капелек, резко очерчивающей место былого нахождения зеркала.
– Обои придется менять, уже за мастером послали, – пояснил Фрол Григорьевич, проследив за взглядом Тюльпанова. – Тут он и стоял.
– Тут? – Анисий расположился противу окровавленной стены, обернулся к Ведищеву. – А вы где? Надобно инсценировать события.
– А я туточки, – камердинер встал по левую руку от Анисия, отступил на три шага.
– Стало быть, Федор вас в зеркале видел, а вы – его. Был он чем-то особо опечален? Может, сказал что-то?
Старик наморщил лоб, задумался.
– Не говорил, – ответствовал он наконец, – тихий был, словно не проснулся еще. Да, он, значит, посмотрел так на меня через зеркало, я ему ободряюще улыбнулся, сказал что-то, похвалил, тут-то он и зарезался.
– Фрол Григорьевич, это очень важно! – Тюльпанов требовательно посмотрел на камердинера. – Могло же ваше замечание чем-то его к самоубийству побудить...
И сам себя оборвал, видя, как затрясся подбородок старика.
– Да чем же, Господи? Я сказал навроде «Не нарадуюсь я на Вас, Федор Иванович. Достойная смена растет!» Что ж тут такого?
Пришлось Анисию Ведищева успокаивать и уверять – наверное несчастный случай и ничьей вины в том нет. А если и есть, то всяко не Фрола Григорьевича, уж Анисий все разузнает – разберет.
– А вот скажите, – попытался Тюльпанов отвлечь старика, – не могло ли быть у Федора завистников из числа слуг? Все-таки вы и губернатор его так отличали.
– Не думаю, – серьезно сказал Ведищев – Всю челядь я подбирал лично, всех знаю. И то сказать, жизнь у нас завидная и каждый за свое место радеет и на чужое не зарится.
– А из приятелей по институту? Были у Федора такие?
– Приятели, думаю, были, да только я про них не знаю. Вот вы и выясняйте, голубчик. А уж я вам всяческое покровительство и содействие обеспечу!
Оставшись один, Анисий перво-наперво перекрестился, а уж потом со всем тщанием и согласно новейшей криминалистической науке принялся изучать комнату. Осмотрел в карманную лупу окровавленные обои, заглянул под кровать, отметив изрядное усердие губернаторских слуг. Изучил пепел в остывшем с ночи камине – никаких загадочных клочков, лишь древесный уголь. Сунулся и в гардеробную с одиноко притулившейся на вешалке фрачной парой, по всему выходило – быть ей погребальным саваном рабу божьему Федору, проверил карманы, однако и в них ничего не сыскал. И все же некая несообразность в комнате очевидно была, некая мысль скреблась в Анисиеву душу, как докучливая мышь за стенкой. Присел он на кровать, представил, каково в этакой спальне проснуться и тут как подбросило губернского секретаря. Он вскочил и, выбежав в коридор, устремился в лакейскую. При появлении Анисия свободно сидевшие слуги повскакивали с мест и вытянулись по струнке.
– Сидите-сидите, – Анисий обратился к знакомому уже лакею. – Прошу показать мне комнату, где жил Федор Александров в обычные дни.
– Извольте сюда, ваше благородие. – Лакей, давеча названный Ведищевым Петькой, провел Тюльпанова в почти такую же крошечную каморку, как комната Ведищева. Всей-то разницы было, что подле кровати у узкого окна приютился громадный сундук.
– Вот тут и квартировал. Вы, ваше благородие, спрашивайте, коли что надо.
Анисий несколько смутился необходимостью бесцеремонно учинять обыск имущества покойного, но представил себе шефа и решил расспросить наперво свидетеля.
– Благодарю. А скажите, не был ли Федор Иванович в последнее время расстроен или угнетен? Перемены настроения и поведения не замечали?
– Не могу сказать, не замечал. – Лакей покачал головой. – Вроде бы, перемен не было, но Федор, он, как бы деликатнее сказать, все в себе держал что ли.
– То есть он скрытен был? Заносчив?
– Нет, ваше благородие, он славный был, приветливый, со всяким дружен, да только я примечал, он иной раз задумается, и эдакая мечтательность, как не от мира сего, на лице.
– А не может ли это проистекать от любовного томления? – явил Анисий неожиданную проницательность.
– Очень может быть. Да только если и была барышня, то не из наших. А то давно б кто из кухарок приметил и разболтал. Бабы – им только дай сплетни про амуры разводить.
Тюльпанов в «амурах» и барышнях не больно-то понимал, ибо по сию пору весь его сколько-нибудь серьезный опыт общения с прекрасным полом сводился к одной только девице Марьи Николаевной Масленниковой, более известной как Мими, – лихой сообщнице насмешника-Момуса. Некстати вспомнив о веселой прелестнице, Анисий смутился, а потому напустил на себя строгости:
– Вы правы, женщины весьма наблюдательны, я непременно со всеми переговорю позже. Можете быть свободны. – А сам отвернулся и принялся нарочито внимательно изучать содержимое сундука.
И то сказать, содержимое было занятное: ну, книги философские – понятно, для учебы надобны, а вот карандашей, бумаг, грифелей угольных и восковых – целые связки. Бумаги, рассудил Анисий, это хорошо, славно было бы отыскать записку или даже дневник новопреставленного раба божия Федора. Извлек Тюльпанов все до последнего листочка, стал разбирать, вот тут и выяснилось, что потачки следствию не будет. На листках дешевой немелованной бумаги были все сплошь какие-то полустертые рисунки ученическим грифелем: то линии, то профиль, то вовсе смутное, тревожное, но нигде ни строчки. Но Анисий внимательно каждую почеркушку осматривал и откладывал. В середине стопки нашелся прошитый альбом с плотными, шершавыми листами. Открыл его Анисий и охнул – глядит на него с листа Фрол Григорьевич Ведищев, как живой, даром что плоский и черно-белый, глаза лукаво прищурены, губы будто сейчас улыбкой тронет, лысина поблескивает. На следующем листе кухня губернаторская: печки-кастрюльки едва намечены, зато очень живо изображено, как дебелая кухарка отчитывает какого-то молодца, может, Петьку, а может, другого кого – лица не разобрать. Потом его превосходительство генерал-губернатор собственной персоной, не собранный и строгий, как на приемах, а рассеянно-сонный и видно, очень не молодой уже, да только и в угольных линиях видна затаенная сила, словно жуткий зверь тигр, невидимый в сухой траве. Это Анисий недавно Соньке читал книжку про Африканских зверей, что Ангелина Самсоновна подарила.
Тут неожиданно открылась цветная картинка: церковь на Маросейке, сама белая (и как это только углем белое изображают?), а небо над ней полыхает в темных облаках, точно сам Господь вниз глядит. Очень этот рисунок Анисию понравился, хотелось себе забрать да в рамку повесить, но не решился альбома портить, вздохнул и дальше стал смотреть. Вот изображен был какой-то суровый господин в пенсне, на доктора похож, потом Яузская набережная (да, видать, неудачно вышла, не законченной осталась), следом – насупленный и страшный демон, не то черт какой, не то леший, и снова в цвете – Тверская после дождя (тут Тюльпанов надолго загляделся на переливчатые лужи). А больше прекрасных картин в альбоме не обнаружилось: следующие четыре плотных листа неровно оторваны, да с полдюжины пустых осталось.
Сердце так и забилось – видать на тех листах что-то важное было! Изучил дотошный Анисий сундук наново, все книжки перетряс, крышку простучал – ничего. Стал искать средь разрозненных листков, да они все тонкие. Пока перебирал – заметил, не так просто рисовал Федор – с умыслом: тут часть приглянувшейся Анисию церкви, тут курчавая голова демона, а тут и вовсе длинный ведищевский нос – как только сразу не признал. Пришлось все рисунки заново разбирать, не сыщется ли чего лишнего. Сыскалось много, да все старые и полустертые: перелески какие-то, кони, стройная фигурка меж деревьев и аккуратное, будто раковина, ушко и витой локон. Не густо, но ушко весьма примечательное, рассудил дознатчик и принялся за прочую небогатую обстановку. Поднял тощий тюфяк с постели, ибо и сам имел дурное обыкновение прятать под матрасом французский фривольный роман и с десяток раскрашенных лубков, тоже не самого нравственного содержания. И верно, все отроки в своих привычках сходны – отыскал пару недостающих листков. На первом рисунке творилось нечто невообразимое: как ни всматривался Анисий в алые сполохи и резкие черные линии – не разобрал ничего, ад кромешный. А на другом – напротив, тихо улыбался кроткий ангел с печальными пронзительными глазами, губы чуть приоткрыты, словно что-то сказать хочет, и волосы светлые, короткие, кудрями завиваются.
Вот, значит, какова она – неведомая барышня, тайный амурный интерес. С этим, пожалуй, уж можно было и расспросы учинять. Весь остаток дня до самого вечера беседовал Тюльпанов с губернаторской челядью, а ничего нового не выяснил. Лица с портрета никто, даже цепкий на лица Фрол Григорьевич, не признал, и ничего по существу нового к образу покойного не прибавилось. Одна прибыль – пообедал с губернаторского стола, там же на кухне, где проводил допрос.
Домой Анисий вернулся в девятом часу, не далеко, а долго шел через темень да метель. Сонька уж спала давно, сладко похрапывая, а переполненный мыслями губернский секретарь уснуть все никак не мог, ворочался, думал о бедном Федоре, которому Бог такой талант дал, а в долгой жизни отказал. А того больше думал о таинственном ангеле с портрета, даже свечку зажег и долго всматривался в тонкие черты. Рисунки, сыскавшиеся под постелью, он забрал для дела – назавтра следует порасспрашивать в Университете, вот теперь и глядел на них, и глядел, пока свечка не догорела. И окутал Анисия тяжелый тревожный сон: из алого пламени с рисунка летели пылающие брызги на зеленые с золотом обои, а ужасающие демоны жадно тянулись за душой самоубийцы, чтоб навеки заключить ее в Геенне огненной, но тут явился светлый ангел божий, подхватил душу молодого художника, вынес на златые облака, да обгорели в огне крыла ангельские, почернели и алой кровью окрасились. Рухнул ангел в бездну, откуда только что вознесся, и рассыпались адские искры – вернулся сюжет назад к ужасному рисунку. Анисий, вскрикнув, проснулся и до позднего серого рассвета все читал священное писание, дабы отогнать морок и очистить разум, на который один только и оставалось уповать.
А как рассвело, нарядился в простое статское платье. Сперва, конечно, хотел надеть форменный мундир, чтоб, значит, явиться как бы по казенной надобности и избежать докучливых объяснений, да сообразил, что с жандармами никто подобру да откровенно говорить не станет, то ли дело со своим братом бедным студентом. Потому у ворот первейшего московского учебного заведения остановлен был Тюльпанов бдительным сторожем.
– Я к Фёдору Евгеньевичу Коршу, известить о безвременной кончине вольнослушателя Александрова с курса его благородия, – отрекомендовался Анисий и был нехотя пропущен в царство науки. Занятия уже начались и Тюльпанов заробел, пробирался по пустым гулким коридорам тихонько, будто мышь. Опасливо заглянул в просторный аудиториум и сразу узнал профессора – тот самый господин в пенсне из альбома, пристроился в дальнем конце зала, стал слушать. Ох, и мудреная это штука – филология! В реальном уж на что казалось сложно, а тут и вовсе ум за разум зашел. Противу ожиданий оробевшего Тюльпанова, профессор оказался приветлив и в обращении прост, услыхав о кончине Федора Александрова, расстроился.
– Очень жаль юношу, – говорил Федор Евгеньевич, по привычке расхаживая между рядами, Анисий семенил подле, – к языкам склонность имел, мыслил интересно, а главное рисовал потрясающе. Вы знали? Я вот имею скверную привычку ходить, когда говорю, – и сам остановился, устыдившись, – заглянул раз ненароком в его конспект, а там эскизы. Несомненный талант был! Я его даже рекомендовал Владимиру Егоровичу Маковскому. Как не знаете? Надо и живописью интересоваться, молодой человек, ибо умение чувствовать и видеть красоту возвышает душу!
Анисий согласно закивал.
– Так вы изволили спрашивать про отношения покойного с моими студентами, – продолжал тем временем Корш. – Я так вам скажу: дружбы Александров ни с кем не водил, но и недругов имел навряд, держался он все же наособицу, а как я его в Московское училище живописи рекомендовал, так уж и не видели его больше. Да вы, право, сходите на Мясницкую, он, должно быть, со своим братом художником короче мог сойтись.
– Благодарю вас, тотчас и отправлюсь! – Тюльпанов извлек из-за пазухи бережно хранимый портрет. – Извольте только взглянуть, не знакомо ли вам это лицо.
Профессор поправил пенсне и пристально воззрился на портрет.
– Нет, молодой человек, эта особа мне не знакома. Но горько видеть столь явный прогресс таланта, что погиб, не успев расцвести.
Аудиториум вновь наполнился студентами, и Анисий поспешил откланяться.
От Университета до Мясницкой все улочки Тюльпановым были хожены-перехожены не раз, но сейчас знакомый путь обернулся истинной пыткой: морозы стояли лютые, вдали от города и теплого человеческого жилья птицы, должно быть, попадали бы замертво в полете. Да и солнце светило не по-зимнему нещадно, дробясь тысячами искр в каждой льдинке, пронзая нестерпимым сиянием измученный недосыпом и думами мозг Анисия. Потому брел губернский секретарь подворотнями и переулками, избегая открытых ветрам и дневному светилу улиц. Не дойдя до приметного здания Московского училища живописи, ваяния и зодчества какой-нибудь сотни шагов, свернул Анисий в проходной двор и обнаружил до того пестро разрисованный трактирчик без вывески, что невозможно было и на миг усомниться в профессии столовавшейся тут публики. Замерзший Тюльпанов проворно нырнул в благословенное тепло, полумрак и запахи нехитрой снеди, зажмурился, давая глазам обвыкнуть. Помещение было невелико и столь же аляповато внутри, как и снаружи: расписанные на самый причудливый манер стены и потолок, с десяток разномастных столов и невообразимое количество и разнообразие сидений – от изящных венских стульев с гнутыми ножками до простых грубых табуретов, у дверей и вовсе приютилась обструганная ясеневая колода. По ранней поре людей в трактире почитай не было. Анисий пристроился подальше от дверей и попросил горячего бульона и расстегай с визигой. Пока согревался и подкреплял телесные силы, с мороза ввалилась развеселая толпа, должно быть, будущие художники, скульпторы и архитекторы тоже желали перекусить в перерыве между занятиями.
Оккупировав несколько центральных столов, учащиеся жарко и громко заспорили на малопонятную тему: будет ли наконец открыт курс пастели, или ретрограды не дадут шагнуть вперед вслед за Европой и продолжат учить только маслу и графике. Спорили жарко: одни утверждали, что лишь на прочном классическом фундаменте возможно воздвигнуть здание новых, доселе не виданных художественных приемов, другие доказывали, что талант сам себя проявит и изберет особый нехоженый путь, обе партии в защиту своей правоты упоминали Серова, импрессионистов и много еще чего, недоступного Анисиеву разумению.
Постепенно дебаты иссякли, разбившись о рифы поданных наконец напитков, общество распалось на группки, заговорили тише. Ближе всех к Анисию расположились встрепанный, как мокрый воробей, юноша и кряжистый парнище, которому на ярмарке ядра тягать, а не художеству учиться. Насторожившись сему несоответствию, Анисий переместился ближе.
– А он мне говорит: «Линии у вас, голубчик, неуверенные, будто у гимназиста, пока сами себе не поверите, никто вам не поверит»!
– Это он о чем? – пробасил детина.
– Да о том, что твердая должна быть рука, когда работаешь, а у меня все робко, как набросок, будто боюсь чего...
– Аааа. Так ты слушай его, Владимира Егоровича! Он плохого не посоветует.
– Да я слушаю, а оно никак! – и художник в отчаяньи вцепился в свою и без того несообразную шевелюру, придав ей окончательное сходство с вороньим гнездом.
Услыхав знакомое имя-отчество, Анисий решился спросить:
– Вы, господа, не Маковского Владимира Егоровича поминали? Мне бы с ним переговорить.
– Ишь, че захотел, – удивился детинушка, – с самим Мастером говорить! Станет он с тобой балакать!
– Погоди, Кузя, может у человека что важное! – оживился встрепанный. – Да вы присаживайтесь к нам, я только сейчас от него, провожу, коли надо. Вы тоже рисуете?
– Совсем нет, я насчет Федора Александрова, может, знаете – он, вроде, рисованию обучался.
– Федю знаем, как не знать! Вот, Кузя, у кого рука-то верная! Он не каждый день бывает, вчера не пришел, я еще удивился, он всегда являлся, потому как исключительный случай. Мы ж не Университет, чтоб вольнослушателей пускать, а ему вот разрешили. А Владимир Егорович-то вам зачем? Если Федьку ищете, он вам не подскажет.
– Прискорбные новости у меня, – серьезно сказал Анисий. – Вчера Федор Александров скоропостижно скончался.
– Батюшки! – переполошился художник, а его огромный Кузя горько вздохнул и шмыгнул носом:
– Жалко парня. Случилось-то чего?
– Несчастный случай на службе. Вот хотел известить господина Маковского и друзей Федора.
– Это вам, почитай, весь курс извещать надо, он со многими у нас приятельствовал. И Владимир Егорович расстроится.
– А вы сами, извините, не знаю вашего имени, хорошо Федора знали?
– Ах, простите великодушно! Сергей Виноградов. А это Кузьма Потапов, он у нас ваятель, изволите видеть, с мрамором работать сила нужна, – и он энергично затряс руку Тюльпанова. – Я, да как все, можно сказать, что дружил с Федей. Правда, не так у него много времени было с нами балагурить, так что много о нем не расскажу.
– Рад с вами познакомиться, господа. Быть может, вы мне подскажете, – Анисий замешкался, прикидывая как вернее спросить. – Имею основания полагать, что была у Федора сердечная приязнь к некой особе. Ее бы тоже следовало известить, да родные о ней не знают. Не рассказывал он вам?
Однокашники удивленно переглянулись и задумались.
– Так по всему, должна быть у Феди подруга, он парень видный. Был, – угрюмо припечатал Кузьма.
– Очень может быть! Но он мне не говорил, он вообще о личном не распространялся, стеснялся.
– Да он деликатный просто. Был.
– А вот это лицо вам не знакомо? – Анисий вновь извлек и развернул ангельский портрет. Оба приятеля склонились над листком, стараясь получше разглядеть его в скудном свете.
– Никогда такого лица не видал. – Художник поник и даже волосы непроизвольно пригладил. – Как нарисовано-то!
– Дай-ка! – суровый ваятель Кузя отошел к замутнённому инеем окну, долго вглядывался и так и сяк.
– Видел! – сказал он, вернувшись к столу. – Только насчет сердечных дел там всяких сомневаюсь.
– Где видели? Когда?
– В аптекарской лавке у Красных ворот. Я раз заходил, видал. Да ты головой-то не качай, у меня ж глаз наметан черты человеческие воспринимать!
Тюльпанов спрятал портрет обратно за пазуху, сунул Кузе в лапищу полтинник и, уже надвигая на уши фуражку, наказал:
– Помяните с друзьями новопреставленного Федора, побегу я.
И вправду чуть не побежал – полетел как на крыльях по Мясницкой к Красным воротам. И все ему было теперь нипочем: ни лютая стужа, ни гололед, ни зловредные солнечные зайчики. Сердце билось весело и быстро, предчувствуя скорую встречу. С чем? С возможной разгадкой нелепой смерти молодого художника? С неведомым кротким ангелом, которому еще предстоит поведать о трагической гибели пусть не возлюбленного, но друга? Но раздумывать да гадать было того невыносимей, потому Анисий споро рысил по скудно присыпанной песком мостовой, оскальзываясь, но не сбавляя шаг.
На площади вышло затруднение – лавчонка аптекаря, по всему видать, была не из богатых. Вывески было не найти, да еще не всякий укажет, но помыкался Тюльпанов туда-сюда да и выспросил у какой-то бабки, что есть лавочка, да не на площади, а вовсе даже на задворках Козловского переулка. «Не сыщу, так вернусь в кабак», – думал Анисий. – «Возьму этого Кузьму, и пусть дорогу показывает. Не может того быть, чтоб они ушли, полтинника не пропивши». Однако, едва войдя в лавку, понял – не надо никуда бежать, окончено следствие, ибо искомый ангел, закутанный в простой серый платок, что лишь большие глаза да один непослушный локон видны, отвешивал за прилавком желтоватый порошок. Покупатель вышел, впустив через и без того худую дверь ледяной сквозняк. Девушка подула на замерзшие ладони.
– Что вам угодно?
Анисий не мог ответить, то есть он, конечно, хотел бы сказать, что ему угодно согреть эти изящные, с тонкими пальцами, руки, но произнести такое вслух не было решительно никакой возможности. Он молча смотрел на трепещущие пушистые ресницы, легкие облачка пара срывались с полуоткрытых, как на портрете, губ.
– Сударь? – тихий хрипловатый голос звучал для Тюльпанова, будто трубы судного дня. Он вдохнул столько приправленного едкими аптечными запахами воздуха, что заболело в груди, шагнул к прилавку, словно кидался головой в прорубь и глухо, не своим голосом, спросил:
– Простите великодушно, что спрашиваю, знаком ли вам некто Федор Андреев двадцати лет от роду?
– Знаком, – прошептала девушка, серые глаза ее испуганно расширились. – Что с ним? Ах, скажите же! Вы же не с добрыми вестями пришли! – почти вскрикнула она.
– Умер, – выдохнул Анисий, желая провалиться сквозь землю в самую Геенну, что грезилась ночью, лишь бы не причинять этому существу страдание, но под пронзительным умоляющим взглядом невозможно было смолчать. – Брился утром и зарезался. Может, и рука сорвалась, только больно на самоубийство похоже.
Девушка закусила кулак, не пуская вырывающийся из груди крик, слезы заструились по щекам, она осела, словно марионетка с перерезанными нитями. Анисий и сам плакал, не в силах выносить зрелища и не зная, что предпринять, страстно желая ободрить и в то же время не решаясь коснуться бледной руки.
– Послушайте, если вы полагаете... Если он убил себя по известной вам причине, скажите, умоляю!
– Да, – голос дрожал и был едва слышен, – сдается, мне известна причина, но вам, сударь, ни к чему ее знать.
– Но позвольте! Я должен знать, пусть не был лично знаком с Федором, но у него остались родные: мать, дядя, он старый человек, он переживает. – Из-под опущенного платка раздался совсем уж душераздирающий всхлип. – Да и я сам, поглядев на его рисунки, не могу уже считать себя вполне чужим человеком! Расскажите, я умоляю!
– Ах, нет! Нет. Прошу, оставьте меня, уходите!
Она подняла лицо, в глазах стояло такое отчаянье и ужас, что Анисий отшатнулся. Устрашенный и растерянный, он попятился, чем он в конце концов мог помочь? Коротко поклонился и вышел вон. В глазах было темно, слезы замерзали прямо на щеках. Анисий шел и не замечал, что погода решительно переменилась, на недавно еще хрустально чистое небо надвинулись свинцовые тучи, к обжигающему ветру добавился мелкий колючий снег, точно наждак, обдирающий кожу. Брел наугад, не глядя под ноги, на сердце было так скверно, как, наверно, никогда еще во всю жизнь. Хотелось, чтоб этот снег так бы и сыпал, и сыпал, и вовсе похоронил его, стер с лица земли. Долго ли шел, он и сам не помнил. Очнулся лишь, когда прекратился снег и унялся ветер. Мир застыл, тихий и белый, точно укутанный в саван. Белое небо над белыми сугробами, а среди этой пустоты чернел Анисий Тюльпанов, маленький и неуместный, как запятая посреди чистого листа. Разрывая оцепенение и тишину, раздался пронзительный паровозный гудок. Анисий вздрогнул, развернулся и побрел обратно, так же не разбирая дороги. Но ноги верней головы вывели его обратно в тот же двор, к той же лавке.
Она стояла у стены, закрывая лицо руками, снег лежал на плечах, на шерстяном платке, на несуразной мешковатой одежде, словно бы не живой человек, а статуя плачущего ангела склонилась над могилой. Анисий осторожно приблизился и стал стряхивать с платка снег.
Она вздрогнула, дернулась всем телом и отняла руки от лица. На скуле наливался багровым синяк, губы разбиты.
– Боже! Да кто же посмел? – Анисий почти физически ощущал боль и отчаянье, исходившее от тонкой фигурки, горечь, рождаясь в глубине желудка, разливалась по всему его существу.
– Брат, – выдохнула она, – прошу вас, ваше благородие, оставьте, уходите. Зачем вы вернулись.
– Не знаю, не могу уйти. – Анисий не выдержал и, обняв девушку за плечи, повел ее из подворотни к площади в церковь Трёх Святителей у Красных ворот. Она не сопротивлялась, шла как во сне, но ступив под своды храма, перекрестилась и стянула с головы платок, потом задрожала и вновь покрыла голову, только и успел потрясенный губернский секретарь увидеть золотые завитки до плеч. Так и стояли они посреди нефа в молчании, плакали и молились, укрытые волнами ладана в переменчивом свете свечей, отогреваясь телом и оттаивая душой. Близилось время вечерни, все больше и больше православных собиралось в храме, зажигались свечи. Под очередным недоуменным взглядом девушка вздрогнула, как от удара, и быстро пошла к выходу, Анисий – за ней.
– Исповедоваться бы вам, причаститься, – предложил Тюльпанов, когда вышли на улицу, – легче станет, право.
– Не могу я. Вы славный, отзывчивый человек, тем более не надо вам со мной... Все из-за меня. Из-за меня Федя зарезался. Не вынес...
– Вы простите меня, коли не мое это дело, а нельзя никак, чтоб вас кто обижал, пусть даже и брат! Пойдемте со мной, я вас куда-нибудь определю, да хоть бы и на свою квартиру, а сам к другу ночевать уйду, не стесню вас. Правда у меня сестра – дура, да она спокойная, не балует, сиделка к ней ходит.
– Вы с сестрой вдвоем живете?
– Да, сироты мы, я уж, как могу, за ней гляжу. Тяжело, а куда деваться – родная душа, да и люблю ее, – вздохнул Анисий. – Вот вы говорите, брат вас бьет, да как же может такое совершаться? Это же противу Бога, противу всего человеческого?
Рассмеялась бедняжка горько, покачала головой.
– Бьет – это бы ладно. Это даже и не беда. А что против Бога и человека сотворить можно, я вам расскажу. Верно говорите, исповедаться надо. Пусть хоть так, незнакомцу. Вы давно сиротой остались?
– Так почти десять лет уже, – Тюльпанову вдруг стало страшно, такая темень разлилась в глазах кроткого ангела. – Двенадцать мне было, а сестре все восемнадцать.
– Вот и мне было лет двенадцать, когда родители сгорели, а брату моему шестнадцать. Уж не знаю, не помню, всегда ли он отличался от прочих особой жестокостью или после пожара в нем изменилось что... Вообще, почти не помню, каково было с родными жить. Но как остались мы одни, без семьи, без крова, так он придумал, как прокормиться и в дом призрения не попасть – продавал меня господам, кто платить был готов, на день иль на ночь, а то и дольше.
Анисий только головой замотал, не в силах принять и поверить.
– Да вот именно так, как вы не желаете себе воображать. А иной раз и сам насилие учинял. А что ж, разве дите малое за себя постоит? Да вы слушайте, добрый человек, видно, и впрямь исповедуюсь, говорю как есть. Но и не это самое страшное. Вот вы меня «сударыня» изволите называть. Полагаете меня девушкой? Я же никак не девушка! И опять вы не можете верно меня понять, а видели же, что не знаю, как в церковь войти. Теперь уж не отворачивайтесь, слушайте. Рожден я был на свет мальчиком, вот только давно уж не знаю, кто я на самом деле есть. Вам про то неведомо, по лицу вижу, но есть такие сластолюбцы, кого только мальчики привлекают, вот каких клиентов находил мой брат. Да только мальчики растут, внешность и голосок могут стать не ангельскими, это он знал по себе, а потому, не дожидаясь, как я в возраст войду, оскопил меня. Вам дурно? Ну так мне, поверьте, куда хуже. Каждый миг бытия ненавидеть себя и презирать. Не за то, что принужден делать, о нет. За то, что терпел, терплю и не имею сил противиться. Не умею защитить себя, а пуще всего, что погубил ту единственную чистую душу, что любила меня в моем уродстве. Да-да. Рано или поздно все кончается, даже ужас, исполнилось мне восемнадцать, я, как видите, стал на девушку похож, а это моим мучителям не интересно, гулящих девок и без меня хватает. Братец с Сухаревскими дружбу водил, так с ними и стал промышлять, а меня днем отпускает – иди куда хочешь, все одно не уйдешь. Все Сухаревские, все Хитровские знают, кто я таков и чьих буду. Так вот у одного старичка устроился за прилавком стоять. Тихо, склянки, народ интеллигентный ходит, а что денег на рубль в месяц, так не в них счастье, лишь бы не трогал никто. Прошлым летом вроде успокоилось все, и братец-душегуб запропал, покатил куда-то со своими дружками на промысел. Но забрел однажды в лавчонку Федор и, вот как вы давеча, замер, глядит, потом спросил ерунды какой-то, корпии что ли. Ушел, а на следующий день опять пришел. И ходил, и ходил, вежливый, красивый. Проводил меня до дому раз, другой. Я далеко живу, в Каменщиках, долго идти-то. Я уж просил – не ходи, не будет нам от того добра, да только он не слушал. И я, грешен, подумал, а ну как сгинул мой мучитель, может, смилостивился Господь? Так в надеждах и осень прошла, Федор уж все обо мне знал, но не гнушался. Любил меня. Это же счастье, благословение, когда тебя любят, а уж когда такую монстру, как я... Ах, не перебивайте, сударь, монстра я и есть, раз не услышал Господь моих молитв. Вернулась зима – и лиходей вернулся. Какое-то время мы таились, встречались редко – и то в аптеке. Да разве ж шило в мешке утаишь! Нашептали-донесли, не знаю кто, да хоть мальчишки-карманники, их что саранчи. Не просто сыскался Ваське полюбовник, а с губернаторского двора. Вот тогда и пришли Сухаревские к Феде, о чем просили – не знаю, а чем пугали – понятно, оглаской. Да только Федя сказал – говорите. Наплевать. Разгневается дядя – уйду. И меня бы забрал, да только раньше уходить надо было, хоть бы осенью. А теперь, говорят ему, живыми вам из Москвы не уйти. Вот так, господин мой, все и было. А позавчера, надо думать, нашлось какое-то дело, для чего Федя ублюдкам этим понадобился. Одна у них оставалась угроза. что меня убьют, с тем и пришли. Но не смог Федя доверия губернаторского предать, и жить с моей смертью на совести тоже не смог бы. Хоть и говорил ему не раз – не стоит моя жизнь ничего, ни полушки, ни рубля, ни одной слезы, тем более жизни. Вы как ушли, тут и брат пришел, а меня трясет, думал, убью, задушу голыми руками. Да куда там...
Ушла тьма из ангельских глаз, остались только слезы.
– Простите меня, – говорит, – такое вот вышло мое покаяние. Отпускаете мне грехи?
Анисий во все время молчал, ни жив ни мертв, только рисунок Федора перед глазами стоял, тот черно-алый. Вот он каков – Ад, и не в Геенне Огненной, а тут, на земле, рядом. Перекрестил он печального ангела, поцеловал в лоб, как усопшего, и пошел прочь, не оглядываясь, сквозь шумную, живую, безразличную ко всему толпу. Через свою любимую, привычную, родную Москву, ставшую в один миг чужой и ненавистной, и не видел, как успокоенно улыбнулся ему вслед ангел. А тот поплыл над холодной землей прочь, все дальше, к Троицкому вокзалу. Пробрался огородами, через запасные пути, мимо грузовых вагонов, и в их тени укрывшись, стал ожидать поезда, чтоб оставить все старое позади и отправиться в неведомое.